Я оказался прав. Уже в 1976 году был прав. Достаточно перечитать «Эдичку» и его монологи.
Синявский — изящный, причудливый критик. Его будут читать, но как в каждой пьесе есть герой- любовник и героиня и второстепенные персонажи рядом с Ромео и Джульеттой, с Отелло и Дездемоной, так по сути роли своей, объясняющей, — Синявский сам обрек себя на роль № 2. Если говорить о посмертной славе, обожании и почитании, об истерии масс, то эти удовольствия всегда достаются героям-любовникам, трагическим брюнетам, Че Геваре или золотоголовому Серёге Есенину. Немудрёному, но в высшей степени трагичному. В их поколении Первого актёра просто не было. Солженицын тоже объяснитель, а не страстный совершатель поступков. Как я когда-то написал, «крови из раны никто из них не оставил».
Когда обиженно утверждают под предлогом святости мёртвых банальное «о мёртвых — ничего или только хорошее» — это продолжение во времени обычного, пошлого обывательского конформизма и ханжества. О мёртвых надо говорить плохое, иначе, не осудив их, мы не разберёмся с живыми. Мёртвых вообще всегда больше, чем живых. Быть мёртвым — куда более естественное состояние. Поэтому — какие тут церемонии могут быть, мёртвых жалеть не надо. Какие были — такие и были. Они имели время, всё, какое возможно. Если не доделали чего-то… ну, разведём руками.
Герои моих книг
Совсем незнаменитые, простые, часто неудачливые и бедные люди жили со мной бок о бок — помогали мне выжить, давали работу, служили собутыльниками, скрашивали жизнь и развеивали тоску. С ними я проводил большую часть своих трудов и дней, справедливым будет дать некое подобие литературного бессмертия и им. У знаменитых мёртвых оно и так есть.
Совсем недавно неизвестный мне человек прислал мне из Америки открытку, на адрес редакции газеты «Лимонка».
«Сообщаю Вам, что в Соединенных Штатах умер Ян Евзлин, герой некоторых Ваших произведений и Ваш друг по тяжелым временам в Нью-Йорке. Он тяжело болел и последнее время много вспоминал, рассказывал о Вас. Я думаю, что Вам будет небезынтересно узнать о том, что ушел из жизни Ваш товарищ».
Ян Евзлин есть в нескольких моих книгах. Мелькает он у меня, безымянный, в первой главе «Эдички»:
«— Слышал, в октябре впускать будут?
— Куда впускать? — спрашиваю я.
— Ну как куда, в Россию…»
(Дальше мы говорим о России):
«— Я не поеду, я никогда не иду назад, — заявляю я.
— Ты ещё молодой, — говорит он. — Попробуй, может, пробьёшься. А я поеду, — продолжает он тихо. — Я, понимаешь, там впал в амбицию, слишком много о себе возомнил, а вот приехал и увидел. Что ни на что не способен. Покоя хочу. Куда-нибудь в Тульскую область, домишко, рыбки половить, учителем в сельскую школу пристроиться. Здесь ад, — говорит он, — Нью-Йорк — город для сумасшедших».
И вот, спустя четверть века я узнаю в Москве, что он умер в Нью-Йорке. Надо же! Он хотел уехать и не уехал, я заверял, что не иду назад, а живу уже шесть лет безвылазно в России. Вернулся!
В «Истории его слуги» Ян появляется во второй главе в весенний дождливый день 24 апреля 1977 года, он вытащил меня в Квинс-колледж, где должна была читать стихи поэтесса Белла Ахмадулина (в книге Стелла Махмудова). Появляется он как Толик-пьяница.
«Спасибо Толику-пьянице, он тогда зашел за мной и вытащил меня в буквальном смысле слова из моего отеля, помню, что я очень не хотел ехать к чёрту на рога в Квинс-колледж. И ныл всю длинную дорогу. В конце концов, бесконечно меняя сабвеи и автобусы, мы добрались всё же до культурного очага. Купили билеты, прошли в зал».
В зале в компании Бориса Мессерера (мужа Ахмадулиной) и Михаила Барышникова сидела девушка Джули Карпентер (в романе она Дженни Джаксон) — хаузкипер (та, что держит дом, домоуправляющая, или мажордом) дома на Sutton Square, 6. Знакомство с этой девушкой изменило мою жизнь, из эмигрантской среды я вышел и стал жить реальной американской жизнью.
«Толика-пьяницу я жестоко оставил в этот вечер, а ведь он-то и втянул меня в эту поездку. В машине было только одно место, для меня. «Боливар не вынесет двоих». Сослужив свою службу в качестве орудия судьбы, персонаж исчез со сцены. Извини, Толик»,—
констатирую я в романе.
Я абсолютно убежден, что Ян Евзлин сыграл-таки роль орудия судьбы, приведя меня, нежелающего, в нужное место в нужное время. Начинающим авантюристом настоятельно советую не пренебрегать второстепенными и третьестепенными актёрами в вашей жизни. Кто-то из них, может, уготован именно для роли орудия судьбы. Не отталкивайте ваших возможный спасителей. Известно, что, идя в Сенат, где его должны были убить два Брута и Кассий в тот роковой день 14 марта 44 года до н. э., Цезарь оттолкнул человека, знавшего о заговоре и пытавшегося сообщить Цезарю, что его хотят убить.
В рассказе «Муссолини и другие фашисты» Евзлин представлен наиболее ярко, назван Яном Злобиным и охарактеризован вот как:
«У Яна неприятная натура начитанного люмпен-пролетария. Он моралист. Плюс он ещё и депрессивный истерик».
И ещё:
«Злобин был неприятный тип, без шарма, поганый и опасный, как кусок старого оконного стекла, да…, однако у него были жадные свирепые грёзы волка, а не домашнего животного».
Злобин есть у меня и в рассказе «Эх, барин только в троечке промчался».
В действительной жизни Ян Евзлин таким и был. Я полагаю, он был протофашистом, недоразвившимся до действия. Кто-то из моих критиков заметил однажды, что Лимонов не умеет придумывать своих героев. Это верное наблюдение. Придумывать я не умею и не хочу, я умею их увидеть. И ещё я умею их встретить. Ян Злобин ведёт у меня в рассказе такие вот речи:
«Фашист, Эдюля, — это мужчина. Понимаешь? — он встал, и, пройдя в туалет, не закрывая двери, стал шумно уринировать. — Понял, в чем дело? — спросил он из туалета. — Коммунизм или капитализм построены на всеобщей немужественности, на средних ощущениях, и только фашизм построен на мужественности. Настоящей мужчина — всегда фашист».
За запятые я не ручаюсь, конечно, слово там, слово здесь вброшены, может быть, в его речь мною, но именно так вот он изъяснялся. Тощий, в узких джинсах, в пиджаке и кепке, с бритым лицом, мешки под глазами, светлые мрачные глаза и выражение лица хмурое. Начитанный люмпен — это сравнение, высшее