Я кивнул.
— Был август, он уже разлагаться стал. Родители уехали, он запил.
— Он что, с родителями жил? В тридцать семь?
— А кто его ещё выдержал бы, Эдь? Он стал в конце концов законченным алкоголиком и болел много. Отцу с матерью жаль его было.
Вот так смерть. Старый, плешивый сын, захлебнувшийся в блевотине, распухший, мухи гудят, лежит на полу. Старики приехали с дачи.
— А Басилова?
— Много лет её не видел. Говорят, жива.
Алёна Басилова была дочерью двоюродной сестры сестричек Коган, известных миру как Лиля Брик и Эльза Триоле. Обе вошли в историю, одна как пассия и муза Маяковского, другая — в 1928 году поймала к себе в цепкие руки француза Луи Арагона. По современным стандартам эти женщины считались бы некрасивыми, низкорослыми и коренастыми, щекастыми и толстыми, в конце концов. Такими они были и по стандартам своего времени. Такой же, ну, может, чуть получше, постройнее была и прославленная Елена Дьяконова, вначале заарканившая друга Арагона, тоже поэта-сюрреалиста Поля Элюара, а потом вцепившаяся мёртвой хваткой в художника Сальвадора Аали и ставшая для всего мира Галой Дали. Таня Яковлева говорила мне, что Дали достался «Гале» девственником, и та убедила его в том, что ни с какой другой женщиной у него не получится, «вульгарно говоря, — оправдалась Таня, — не будет hard on, не встанет. И он верит до сих пор. Более того, она внушила ему, что она его талисман, магическое заклинание, удача». Что внушали Маяковскому и Арагону сестрички Коган, не знаю, но внушили себя, и очень успешно. В чём секрет их успеха? Я полагаю, в том, что они умели быть и казаться интересными. При определённом садистском эмоциональном безразличии Лили к Маяковскому. Это безразличие уживалось с полным убеждением в его исторической значимости и с желанием во чтобы то ни стало иметь его для себя. Умная, я думаю, она пошла так далеко, что использовала свои связи в НКВД, чтобы не пускать его в Париж. Уверен, она это сделала. Алёна — дочь тяжеловесной дамы-драматургши, я впервые увидел мамочку в горкоме или профкоме драматургов — в подвале, где трубы были затянуты в плюш и бархат, — туда привел меня пьяненький поэт Сапгир. Ложно-классическая двоюродная сестра — величественная и монументальная — такой она мне показалась в первый раз. Позднее у них в квартире она показалась мне испуганной еврейской женщиной — впрочем, это было связано с Губановым, он приходил туда и третировал их, просовывая руку с ножом поверх цепочки (я бы ему так эту руку отделал! Но драматургиня, двоюродная сестра легендарных литературных дам с ним церемонилась), кричал у окон, швырял камнями и всячески выпендривался. Дома, где жила Басилова, уже нет, развалюха эта стояла на исчезнувшем ныне островке (там даже был сад со скамейками) прямо посередине Садового кольца в районе пересечения его с Каретным рядом. Они жили в коммуналке на втором этаже, где Басиловым принадлежали не то две, не то три комнаты. Алёна была, что называется, модная девочка. В стиле 60-х годов, в мини-юбках, длинноногая, длинноволосая, в высоких сапогах, с чёрным пуделем. В России такие девочки были тогда жуткая редкость. Зато они встречались в западных журналах, где обычно стояли рядом со знаменитыми людьми. Гений андеграунда, признанный таковым чуть ли не в семнадцать лет, Губанов, очевидно, посчитал, что имеет право на такую девочку. В 1971 году, через всего лишь несколько лет после их любовной истории, я бессознательно повторил этот вариант. Поэт андеграунда встречается с модной красоткой из светского общества. Мой вариант был даже более тяжёлый: Елена была замужем за богатым человеком, у которого в Москве 70-х был белый «мерседес»! — символ довольства даже в современной России! Алёна Басилова жила с матерью, видно, Лёнька был совсем невыносим, если у них ничего совместного не получилось. Я бывал у Алёны в её (она шла в ногу со временем, жила если не по Гринвичу, то по Сан-Франциско) комнате, где стены были окрашены в чёрный и чернильный цвета, пахло жжёными палочками, на низких матрасах лежали домашние — крашеные — покрывала в хиппи-стиле и такие же подушки. Кто-то её наставлял и привозил тряпки. В общем, вполне Сан-Франциско, Ашбери-Хайтс, того же времени. Лёнька в 68–69 годах сходил в её жизни на нет. Он ещё иногда появлялся, пытался избить нового парня Алёны — португальского дезертира Антонио. Но Антонио остался и прожил в её комнате несколько лет. Он был вполне честный, наивный разъебай- парень, какими их изображают в их фильмах. По-моему, вполне посредственный. После этого у Алёны появился Стас Микоян (он же Намин, музыкант, группа «Цветы») — внук Микояна. «Цветы» были а-ля хипповская группа, так что Алёна нашла себе, что было ей ближе. Кажется, до Антонио, или после Антонио, у Алёны был в любовниках Олег Целков, художник.
Тут я задумался: а почему я о них пишу? Я, который превосходит всю эту далёкую прошлую публику, всю вместе взятую, и по известности, и по таланту, и по человеческой энергии. Я успел прожить после этого в нескольких мирах: помимо Москвы 1967–1974 годов, прожил в бешеные 70-е в Нью-Йорке, в «я»-эпоху и написал о том времени и Нью-Йорке лучшие книги, чем даже аборигены: «Это я, Эдичка», «Палач». Я прожил 14 лет в Париже и был там не только не из последних удальцов, а одним из первых: история L'Idiot International не бледнее историй сюрреалистов или ситуацианистов. Это вам не тихий Тургенев. Я погулял у них по буфету лихо! Когда отойдет с неё сиюминутный жар, когда различие между политкорректным в 1993 году и не-политкорректным будет уже не горячим, историю L'Idiot и её авторов будут изучать в колледжах. А после Парижа — пошли сербские генералы, с которыми я склонялся над картами, фронты, парни с оружием, дружба с героями, чьи имена заставляли бледнеть от злобы лидеров политкорректных государств… А потом мрачная Россия, митинги в снегу, создание партии, аресты, обыски, ребята в тюрьмах, первые убийства. Почему я пишу о сгинувшем без заметного следа андеграундном лобастом волчке, похожем на пионера из гипса? Можно ответить весело и злобно: пишу, потому что за полученные деньги куплю, положим, партию автоматов и такого натворю, всем весело станет! Однако можно сказать, что та эпоха — она интересна тем, что была чревата, беременна и могла родить. Но родила мало, могла больше. Лёнька Губанов, в нём просматривались черты то Джонни Роттена (из него получился бы классный Роттен, да он и был отвратительнее, поганее и хуже, и не играл!), то Мика Джаггера, так же, как из прошлого высвечивался какой-нибудь Рембо Артюр. Ещё он был похож на актёра Малкольма Мак-Доуэлла в фильме «Механический апельсин». Лёнька.
После дня рождения ребёночка Тани Самойловой мне вскоре предоставилась возможность выполнить свою клятву по поводу Губанова. Вскоре мы собрались на Болотниковской у Славы Льна. Это была осень 1968 года, потому что именно тогда я жил во флигеле во дворе дома на Самотёчном бульваре, а именно туда мы вернулись ночью: я, Анна Рубинштейн и мой дружок Игорь Ворошилов, из-за которого вся история и разразилась.
Было дело так. Не то день рождения самого Славы, не то день рождения жены Лии, не то детей, но было множество спирта, фирменные бутерброды «с дриснёй» (так их называл Ворошилов) и множество народу. Игорь, высоченный, носатый, хотя и имел диковатый вид, но человеком был дружелюбным. Он, по- моему, видел тогда Губанова не то в первый, не то во второй раз, и по своему обычаю сразу же перешёл на фамильярный тон, стал называть его «Губаныч» и на «ты», вполне искренне выражая дружественные чувства, похлопывать то по плечу, то по бицепсу. В конце концов Лёнька злобно проорал:
— Отзынь, носатый, я с тобой рядом на гектаре не сидел!
— Ты чё, Губаныч, я ж дружески…
— Иди на хуй, козел!
В общем, они повздорили, и Лёнька вызвал его па драку. Игорю не удалось отказаться.
— Бьёмся без правил, до того, пока один из нас не окажется на лопатках, к полу приклеенным, — сказал Лёнька. И полез на высоченного Игоря.
— Да я ж тебя искалечить могу, — пробормотал Ворошилов, всё ещё вполне дружелюбный, не понимая, с кем имеет дело.
В результате Лёнька избил Игоря и, припечатав его к полу, стал душить его каким-то особым захватом. При этом он страшно ругался. Мы едва его все вместе оттащили из большой комнаты в гостиную, где он сел на тахту и стал пить водку, злобно ухмыляясь и поругиваясь:
— Он думал, козел, что он здоровый… — и прочее.
— Зачем ты его так, он добродушный парень… — сказал я. — Он же свой, а ты его, как врага.
— А ты, Лимонов, не лезь не в своё дело и не пизди! Убирайся в свой Харьков, или откуда ты там приехал… — нагло улыбаясь, лобастый и губастый смотрел на меня исподлобья с тахты. Может быть, это был диван.