— У всех у нас есть свои беды, — сказал Пол. Он излучал спокойное физическое благополучие, и Джордж сказал:
— Ненавижу двадцатилетних юнцов. Какие у вас вообще могут быть беды?
— Случай тяжелый, — сказал Пол. — Во-первых, мне двадцать. А это означает, что, когда я общаюсь с женщинами, я очень нервничаю и не знаю, как к ним подступиться. Во-вторых, мне двадцать. Вся жизнь у меня впереди, и, честно говоря, эта перспектива нередко наводит на меня ужас. В-третьих, мне двадцать, и я влюблен в Анну, и сердце мое разрывается на части.
Джордж бросил на меня быстрый взгляд, чтобы понять, правда ли это, а я пожала плечами. Он залпом осушил большую кружку пива и сказал:
— В любом случае, меня не должно волновать, влюблен кто-то в кого-то или нет. Я подлец и извращенец. Ну, хорошо, само по себе это было бы еще ничего, но я еще и практикующий социалист. И я свинья. Как свинья может быть социалистом, вот что мне бы хотелось понять.
Он шутил, но в его глазах снова стояли слезы, а тело было сведено напряженной судорогой сильных и тяжелых переживаний.
Пол повернулся к нему с присущей ему ленивой грациозностью и на несколько мгновений задержал на Джордже взгляд своих огромных синих глаз. Я почти слышала, как он думает: «О Боже, да здесь какая-то настоящая беда, а я даже и слышать об этом ничего не хочу»… Он соскользнул с подоконника на пол, улыбнулся мне очень тепло и очень нежно и сказал:
— Дорогая Анна, я люблю тебя больше жизни, но я иду помогать Мэрироуз.
А его глаза говорили: «Избавься от этого мрачного придурка, и я к тебе вернусь». Джордж вообще вряд ли заметил, что Пол нас покинул.
— Анна, — сказал Джордж. — Анна, я не знаю, что мне делать.
И я почувствовала то же, что и Пол: я не хочу иметь дела с настоящей бедой. Мне захотелось пойти развешивать гирлянды вместе со всеми, потому что теперь, когда к ним присоединился Пол, там неожиданно стало очень весело. Они начали танцевать. Пол с Мэрироуз и даже Джун Бутби, потому что мужчин в зале было больше, чем девушек, и постояльцы отеля потекли в зал, заслышав танцевальные ритмы.
— Пойдем выйдем, — сказал Джордж. — Вся эта юность, все это веселье. Не представляешь, как все это меня подавляет. Кроме того, если мы пойдем вместе, твой мужчина согласится поговорить со мной. Я хочу поговорить именно с Вилли.
— Спасибо за доверие, — сказала я, не очень-то любезно.
Но я пошла с ним на веранду, которая стремительно пустела, потому что все переходили в танцевальный зал. Вилли терпеливо отложил учебник и сказал:
— Полагаю, что я хочу слишком многого, когда надеюсь, что мне дадут спокойно позаниматься.
Мы уселись все втроем, прячась в тени и только вытянув ноги так, чтобы на них падало солнце. В наших высоких стаканах золотилось светлое пиво, в нем мерцали искорки солнечного света. Потом Джордж начал говорить. Он говорил очень серьезные вещи, но постоянно отпускал пропитанные самоиронией шуточки, и от этого все сказанное им приобретало безобразное и неприятное звучание, а из танцевального зала все время доносились пульсирующие звуки музыки, и мне очень хотелось оказаться там, вместе со всеми.
А факты были таковы. Я уже говорила, что семейное положение Джорджа было тяжелым. Оно было невыносимым. У него имелись жена, дочь и два сына. Кроме того, он содержал родителей: своих и своей жены. Я бывала в их маленьком домике. Невыносимым было даже короткое в нем пребывание. Молодая пара, или, скорее, пара среднего возраста, содержавшая всю семью, была совершенно лишена возможности вести настоящую совместную жизнь, они были буквально выдавлены из жизни четырьмя стариками и тремя детьми. Его жена, как и он сам, вкалывала целыми днями. Старики, все четверо, были инвалидами, каждый — на свой лад, каждому был нужен какой-то особый уход, своя диета и так далее. Все четверо по вечерам до бесконечности играли в карты в маленькой гостиной, без умолку пререкаясь и ворча по-стариковски; они играли часами, сидя в самом центре комнаты, а дети делали уроки где придется, а Джордж с женой рано отправлялись спать, чаще всего потому, что к этому времени они уже были полностью вымотаны, не говоря уже о том, что спальня была единственным местом, где супруги могли хоть как-то уединиться. Таков был его дом. Половину каждой недели Джордж проводил на дорогах, иногда работая за сотни миль от дома, на другом конце страны. Он любил свою жену, и она его любила, но он постоянно терзался чувством вины, потому что вести хозяйство в такой семье само по себе уже очень тяжелый труд для любой женщины, не говоря уже о том, что ей еще приходилось работать секретаршей. Ни он, ни она не были в отпуске вот уже много лет, и им постоянно не хватало денег, в их доме звучали перебранки из-за нескольких пенсов или из-за пары шиллингов.
А между тем у Джорджа случались любовные истории. И особенно ему нравились африканские женщины. Около пяти лет назад он остановился переночевать в отеле «Машопи» и очень увлекся женой местного повара. Эта женщина стала его любовницей.
— Если такое определение в данном случае уместно, — заметил Вилли, ибо наш собеседник употребил слово «mistress»[13], но Джордж продолжал настаивать именно на таком определении, совершенно не услышав в словах Вилли иронического подтекста:
— А почему бы и нет? Ведь если нам не нравится «цветной барьер», то мы должны предоставить ей право называться именно так, как в данной ситуации уместно, это, так сказать, определенный показатель уважительного отношения.
Путь Джорджа часто пролегал через «Машопи». В прошлом году он увидел стайку детей, и один из них был светлее остальных и был похож на него, Джорджа. Он спросил об этом свою подругу, и та ответила, что, да, она думает, что это его ребенок. Негритянка не видела в этом особой проблемы.
— Ну? — спросил Вилли. — И в чем проблема?
Я помню, как Джордж посмотрел на него с искренним и горьким изумлением.
— Но, Вилли, тупой ты болван, это же мой сын, и я несу ответственность за то, что он живет здесь, в этой трущобе.
— Ну и? — снова спросил Вилли.
— Я социалист, — сказал Джордж. — И, насколько это возможно в этой адской дыре, я стараюсь быть социалистом и стараюсь бороться с расовой дискриминацией. Я залезаю на трибуны, я произношу речи, и я говорю, ну, конечно же, очень тактично и мягко, что «цветной барьер» хорош не для всех и что добрый наш Иисус, кроткий и милосердный, не одобрил бы этого, потому что, может, я и не имею права этого говорить, но все это бесчеловечно и совершенно безнравственно, и белые за это будут осуждены на веки вечные. А теперь я собираюсь повести себя так же, как и любой другой вонючий белый урод, который спит с черной женщиной и добавляет тем самым новых полукровок в общую квоту полукровок нашей колонии.
— Она же не просила тебя что-нибудь в связи с этим предпринять, — сказал Вилли.
— Но дело же не в этом. — Джордж закрыл лицо руками, и я увидела, как сквозь его пальцы проступает влага. — Это разъедает меня изнутри, — сказал он. — Я знаю об этом уже целый год, и это сводит меня с ума.
— Что делу не особенно поможет, — заметил Вилли, и Джордж резко отнял руки от своего лица, и мы увидели его слезы.
— Анна? — воззвал ко мне Джордж, глядя на меня.
А я находилась в сильнейшем смятении чувств. Во-первых, я его ревновала к этой женщине. Прошлой ночью я мечтала оказаться на ее месте, но это чувство было каким-то безликим. Теперь я знала, кем была та неведомая женщина, и я была поражена тем, что ненавижу Джорджа и осуждаю его, — точно так же, как прошлой ночью меня возмущало его поведение, потому что он заставил меня почувствовать себя виноватой. А потом, и это было еще хуже, я с удивлением поняла, что меня возмущает и то, что женщина — черная. Я воображала, что я свободна от подобных предрассудков, но оказалось, что это не так, и мне было стыдно за себя и за Джорджа, и я злилась — на себя и на Джорджа. Но и это было еще не все. Будучи столь юной (мне было тогда двадцать три или двадцать четыре), я, подобно многим «эмансипированным» девушкам, испытывала мучительный страх, что однажды и я могу оказаться в ловушке семейной жизни, буду «одомашнена». Дом Джорджа, эта ловушка, из которой ни у него, ни у его жены не было ни малейших шансов выбраться, разве что через смерть четырех стариков, был для меня воплощением беспредельного ужаса. Он страшил меня настолько, что снился мне в кошмарах. И в то же время Джордж — человек,