эмоциональный настрой того времени, который был так силен, что, казалось, вбирал в себя все вокруг — мостовые, дома, витрины магазинов. Что касается Джун, здесь вот что интересно: безусловно, природа должна была бы все обустроить таким образом, чтобы мужчины, которые встречались девушке на пути, должны были бы сразу понимать, что именно ее так сильно беспокоит. Но ничего подобного не происходило. В тот первый вечер мы с Мэрироуз невольно переглянулись и чуть было не рассмеялись в голос, потому что мы-то сразу распознали это состояние и испытали жалость, смешанную с изумлением. Мы сдержали смех, потому что мы также сразу поняли, что факт, столь очевидный для нас, вовсе не был очевиден для наших мужчин, и нам хотелось защитить бедняжку от их смеха. Все женщины, находившиеся тогда в отеле, видели и понимали состояние Джун. Помню, как однажды утром я сидела на веранде с миссис Лэттимор, хорошенькой рыжеволосой женщиной, флиртовавшей с молодым Стэнли Леттом. В поле нашего зрения вдруг появилась Джун: она бродила в сени эвкалиптов неподалеку от железной дороги, ничего перед собой не видя. Мы словно бы наблюдали за сомнамбулой. Она делала несколько шагов, пристально вглядываясь вдаль, через долину, туда, где высились горы, поднимала руки, чтобы поправить волосы, и замирала — так, что ее тело, туго обтянутое ярко-красным платьем из хлопка, было словно прорисовано напряженными четкими линиями, а под мышками виднелись неправильной формы темные пятна пота, — потом она резко опускала, как бы бросала вниз, руки с крепко сжатыми кулаками, и они безвольно повисали вдоль тела. Так она какое-то время стояла без движения, потом снова шла, притормаживала, будто бы мечтала или спала наяву и видела сны, била по каким-то кусочкам мусора носком высокой белой сандалии, и снова шла, медленно, и снова останавливалась, и так до тех пор, пока не скрылась с наших глаз за эвкалиптами, сверкавшими на солнце. Миссис Лэттимор глубоко и выразительно вздохнула, испустила характерный для нее легкий снисходительный смешок и сказала:
— Боже мой, я бы и за миллион фунтов не согласилась снова стать девушкой. Боже мой, снова все это пережить, нет, нет, ни за что, даже за миллион фунтов.
И мы с Мэрироуз с ней согласились. При этом, хотя у нас каждое появление этой девушки вызывало волну сильнейшего смущения, мужчины всего этого совершенно не замечали, и мы вели себя осторожно, чтобы не выдать и не предать ее. Существует женский дух благородного рыцарства, проявляющийся в отношении одной женщины к другой, он так же силен, как любая другая разновидность верности и преданности. А может быть, мы отказывались верить в то, что воображение и чувства наших собственных мужчин столь ущербны и несовершенны.
Чаще всего Джун проводила время на веранде дома Бутби, находившегося в паре сотен ярдов от отеля, сбоку от него. Дом стоял на высоком, около десяти футов, фундаменте, защищавшем его от проникновения муравьев. Выкрашенная в белый цвет веранда была просторной, широкой и прохладной. Изобильно украшенная вьющимися растениями и цветами, она была невероятно яркой и живописной. Там- то Джун и любила лежать на старом, обтянутом кретоном диване, часами крутя пластинки на переносном граммофоне и мысленно создавая образ того мужчины, кому будет дозволено освободить ее из плена того сомнамбулического состояния, в котором она пребывала. И спустя несколько недель этот образ уже обрел такую силу, что породил реального мужчину. Мэрироуз и я сидели на веранде отеля, когда к нему подъехал державший путь на восток грузовик. Грузовик остановился, и из него вылез неуклюжий детина с массивными, красноватого цвета ногами и обгоревшими на солнце руками, каждая в обхвате — как бычий окорок. Джун задумчиво брела по гравиевой дорожке, соединявшей дом ее отца с отелем, поддевая остроносыми сандалиями гравий. Когда парень шел через двор, направляясь к бару, один маленький камушек отскочил прямо к нему под ноги. Он остановился и внимательно посмотрел на девушку. Потом, непрерывно оборачиваясь и через плечо поглядывая на нее каким-то отсутствующим, почти загипнотизированным взглядом, он прошел в бар. Джун последовала за ним. Мистер Бутби готовил для Джимми и Пола джин с тоником и беседовал с ними об Англии. Он не обратил никакого внимания на свою дочь, которая присела в уголочке и, приняв небрежную позу, принялась мечтательно рассматривать горячую утреннюю пыль и солнечные блики, глядя сквозь меня и Мэрироуз. Юноша купил себе пива и присел на ту же самую скамью, примерно в ярде от нее. Через полчаса, когда он снова забирался в свой грузовичок, он был уж не один, а вместе с Джун. Мэрироуз и я внезапно и одновременно согнулись пополам в припадке смеха, с которым не могли совладать и смеялись мы до тех пор, пока Джимми с Полом не выбежали из бара, чтобы узнать, что же нас так развеселило. Через месяц Джун и этот юноша официально обручились, и только тогда все наконец увидели, что Джун — спокойная, приятная и здравомыслящая девушка. Наркотическое оцепенение ушло, не оставив после себя ни малейших следов. И только тогда мы осознали, насколько миссис Бутби прежде раздражало то состояние, в котором пребывала ее дочь. Она теперь общалась с Джун необычайно весело и легко: радостно принимала ее помощь по хозяйству, снова с ней дружила, обсуждала с ней приготовления к свадьбе. Все это выглядело почти так, словно матери был стыдно за то раздражение, которое она испытывала раньше. И возможно, отчасти именно это длительное раздражение однажды привело к тому, что миссис Бутби потеряла самообладание и повела себя так несправедливо.
Вскоре после того, как Джун нас покинула, вечером того же дня к нам пришла миссис Бутби. Вилли пригласил ее с нами посидеть. Пол поспешил и от своего имени подтвердил это приглашение. Они оба говорили так, что всем остальным их тон показался чрезмерно и оскорбительно учтивым. Но в прошлый раз, когда хозяйка общалась с Полом, в тот первый уик-энд, когда мы все были такие усталые, он был простым и вовсе не надменным, и он рассказывал ей о своих отце и матери, о «доме». Хотя, конечно, его Англия и ее Англия — это две разные страны.
Мы между собой шутили, что миссис Бутби была в Пола влюблена. Мы, ну ни один из нас, конечно же, не верили в это всерьез; и если б мы могли хотя бы только такое допустить, то не стали бы шутить на эту тему. Во всяком случае, я очень надеюсь, что не стали бы. Потому что тогда, на первых порах, она нам очень нравилась. Но миссис Бутби, несомненно, была Полом увлечена. Вместе с тем она была увлечена и Вилли. А привлекало ее как раз то их свойство, которое мы в них ненавидели — их грубое высокомерие, лежавшее в основе сдержанных и безупречных манер.
Именно благодаря Вилли я поняла, что многие женщины любят, когда с ними обращаются грубо. Это понимание было унизительным, и я, бывало, сопротивлялась, отказывалась признать, что это правда. Но я убеждалась в этом снова и снова. Если на нашем пути вдруг встречалась женщина, с которой всем остальным было трудно, к которой мы старались хоть как-то приноровиться и притерпеться, то Вилли говорил:
— Вы просто не понимаете: все, что ей нужно, — это хорошая порка.
(Выражение «хорошая порка» в колонии было в ходу, обычно белые употребляли его следующим образом: «Что этому кафру нужно, так это хорошая порка», — но Вилли его использовал в более широком смысле.)
Я помню мать Мэрироуз, невротичную властную особу, которая выпила из своей дочери все жизненные соки. Ей было около пятидесяти, и была она яростна и суетлива как старая наседка. Ради блага Мэрироуз мы были с нею вежливы, мы принимали эту женщину и терпели каждый раз, когда она врывалась в «Гейнсборо» в поисках дочери. Когда она приходила, Мэрироуз впадала в состояние вялой раздражительности, нервического изнеможения. Она знала, что должна как-то противостоять матери, но у нее на это не было душевных сил. Мы были готовы страдать от нее и ей потакать, а Вилли ее вылечил буквально парой фраз. Однажды вечером мать Мэрироуз пришла в «Гейнсборо» и обнаружила, что мы все сидим, развалясь, в опустевшей столовой и разговариваем. Она громко сказала:
— Ах вот вы где! Всё, значит, как обычно. А вам пора бы всем уже лежать в своих кроватях и крепко спать.
Она уже собиралась сесть и присоединиться к нам, когда Вилли, не повышая голоса, но позволяя однако своим очкам посверкивать в ее сторону, сказал:
— Миссис Фаулер.
— Да, Вилли? Это снова ты?
— Миссис Фаулер, почему вы, преследуя Мэрироуз, приходите сюда и ведете себя так надоедливо и противно?
Она шумно втянула в себя воздух, покраснела, но так и осталась, во все глаза глядя на Вилли, молча стоять у того самого стула, на который за минуту до этого собиралась сесть.
— Да, — сказал Вилли спокойно. — Вы старая надоедала. Если желаете, вы можете присесть, но вы