припаянной к своим соседям, которые тянули ее, непокорную, неуклюжую. Чьи-то руки спаривались с ее руками. Пухлые пальцы Ричарда время от времени перебирали ее руку, чтобы она не выскользнула. Какой-то незнакомец, поросший густой шерстью, которая пучками торчала из рукавов его пиджака, подпрыгивая, дергаясь, схватил ее за запястье и сверкнул многозначительной улыбкой, обнажившей сломанные зубы. У одних руки были крепкие, как коржики, у других – пухлые, как тесто. Несколько мгновений Руфь плясала рядом с приземистой греческой матроной в черном – крючковатый нос, набухшие веки и рука, словно распластанная птичка, трепещущая невероятной, нечеловечески лихорадочной дрожью. Танец кончился, Руфь выпустила руку женщины и в изумлении уставилась на заурядное, усталое и тупое лицо. С таким же изумлением смотрела она и на Салли и думала, что та, наверное, часто встречалась с Джерри в этом платье и Джерри, наверное, часто снимал его, ложась с ней в постель. Бузуки и кларнет разразились новой мелодией – голова у Руфи заболела с удвоенной силой. Подошел Джерри и взял ее за руку. Он так мягко держал ее, что ее рука то и дело выскальзывала; она пыталась пальцами удержать его руку, ногами поймать нужный ритм. Притоп левой, левую за правую, шаг назад, вот так, ноги вместе, стоять на пятках один такт. Притоп. Оранжевое мелькнуло справа, а несколько мгновений спустя – слева. Рука Джерри соскользнула с ее руки, осклабившийся Ричард прошел мимо в танце, темп возрастал, Джерри снова взял ее руку. Музыка оборвалась. Вместо потолка над головой переплетались ядовито-зеленые трубы, и они вдруг стали опускаться на Руфь.
Джерри сказал ей:
– Давай пошевеливайся. Ты пляшешь так, будто у тебя в туфле камень.
– У меня голова болит.
– Слишком много думаешь. Я сейчас принесу тебе выпить.
Но от бурбона у Руфи только закружилась голова, и теперь, танцевала она или стояла, зал вращался вокруг нее, и яркая фигура Салли все мелькала, словно дразня бьющей через край энергией, врезалась в поле ее зрения то слева, то справа, как бы стачивая ее, делая все меньше и меньше, пока она не превратилась в комок, комок боли. Яркий свет вызывал у нее тошноту. Шеф оркестра вдруг встал с электрогитарой, гикнул, и начался твист. Грохот, казалось Руфи, плотной массой заполнил зал – оркестр непрерывно нагнетал его, словно стремился заполнить все пространство вплоть до самых дальних углов, вплоть до пыльных таинственных глубин между трубами и потолком. Джерри повел Салли к танцующим. Руфь не удивилась. Она заметила, как все взгляды сразу приковались к ним, пока они выходили на середину зала; эта пара бросалась в глаза: оба высокие, молодые, даже юные, слегка забавные и настоятельно требующие к себе внимания – так актеры требуют внимания публики. Они встали друг к другу лицом, на расстоянии, и, расслабив угловатое тело, начали танец – зрители окружили их кольцом и скрыли от глаз Руфи. Дэвид Коллинз подошел было к ней, взглянул на ее лицо и тут же отошел: она почувствовала, что он испугался. Она была точно заразная, смердящая, проклятая, и еще эта боль в лобных пазухах, совсем как родовая – вот-вот родишь чудовище, такое же, как сама. Когда твист, наконец, прекратился, она подошла к Джерри и сказала:
– Пожалуйста, отвези меня домой. Мне все это омерзительно.
На его возбужденном лице глаза округлились от удивления.
– Прошу тебя.
Джерри поверх ее головы посмотрел на Салли и спросил:
– Вы подвезете Коллинзов? Нам, видимо, придется уехать.
– Конечно. Мне очень жаль, Руфь, что ты плохо себя чувствуешь. – Голос Салли звучал изысканнейше, она безукоризненно изящно растягивала слова.
Руфь обернулась к ней.
– Ты мне солгала, – сказала она, стараясь отчетливо произносить слова, несмотря на тошноту и ужас.
Мускулы на лице Салли напряглись и глаза потемнели, так что глазницы стали глубокими-глубокими. Но она лишь повторила:
– Мне очень жаль, Руфь, – словно ничего и не слышала.
Ничего. Сон продолжался своей чередой, но только уже без нее. Джерри в ярости гнал в Гринвуд машину – они оба могли разбиться, а Руфь не смела и голос подать, чтобы он не повернул назад. Однако опасность спаяла их, и от этого каждому было легче: Джерри бросал вызов смерти, а у Руфи от скорости прошла голова. Она чувствовала, как боль слетает с нее комьями и искрами, точно снег, когда его смахиваешь зимой с крыши машины. Они не разговаривали – слышалось лишь астматически шумное дыхание Джерри. Домой они приехали в полночь; потом он еще отвозил миссис О. Руфь надела ночную рубашку, махровый халат и подкрепила силы стаканом молока. Он вошел, жестикулируя, через кухонную дверь. На мокрых туфлях налипла палая листва.
– Солнышко, – сказал он, беспомощно опустив руки, – я должен с тобой расстаться. Она такое чудо. Я не могу отказаться от нее.
– Не надо этих аффектированных жестов, и говори тише. Я ведь слышу тебя.
Он заговорил судорожными рывками, шагая взад и вперед по линолеуму:
– Сегодня вечером я это понял – очень четко. Осенило. Я ждал этого, и вот оно пришло. Я должен уйти к ней. Должен уйти к этому оранжевому платью – погрузиться в него и исчезнуть. И пусть это убьет меня, пусть это убьет тебя. Меня ничто не удержит – ни дети, ни деньги, ни наши родители, ни Ричард – ничто. Это всего лишь факты жизни, скверные факты. Упрямые факты. Нужна вера. А у меня не хватало веры – как ни странно, веры в тебя. Я не считал тебя личностью, существующей отдельно от меня. А ты – личность. Господи, Руфь, извини меня, извини. Все будет куда страшнее – я знаю, я даже представить себе не могу, как будет страшно. Но я убежден. Абсолютно убежден. А это такое облегчение, когда ты убежден. И я очень благодарен. Я тупица и трус, но я рад. Радуйся и ты тоже. Хорошо? А то я ведь просто сжирал тебя, доводил до смерти.
Пальцы у нее стали вдруг огромные, растеклись, как звук гонга, по холодному стеклу стакана.
– Хорошо, – сказала Руфь. – Я ведь обещала помочь тебе, если ты решишь. Как же мы это осуществим? Когда ты скажешь детям?
– Не заставляй меня пока говорить детям. Просто разреши сегодня не ночевать здесь. Не уговаривай меня. Наверное, ты могла бы меня уговорить, но не надо. Дай мне куда-нибудь уехать. К Коллинзам. В мотель.