– Какая нелепица. Послушай, Джерри, ты мне не нужен, если ты намерен продолжать и дальше в таком же духе. И все из-за этой бабы. Извини, но я так не могу. Я не могу относиться к этому серьезно.
– Тогда скажи мне – уходи. Скажи сейчас же.
Когда у Джерри возникали приступы астмы, он просыпался ночью с ощущением, что ему нечем дышать. Он шел в ванную – выпить воды или просто размяться – и, ссутулившись, возвращался в постель, где Руфь обычно уже лежала без сна. Он говорил, что у него в легких словно встает стена или поднимается пол, и он не может набрать достаточно воздуха, и чем больше он старается, тем плотнее становится стена; внезапно он весь покрывался потом, и кричал, что умирает, и спрашивал ее, зачем она его душит, зачем нарожала ему столько детей, почему не может поддерживать чистоту в доме, почему отказывается верить в Иисуса Христа, в воскрешение Лазаря, в бессмертие души, – не было границ его обвинениям, а она молча все сносила, так как знала: пока у него хватает дыхания все это изрыгать, он не задохнется. Проходил час, а то и больше; наконец, ему надоедало оскорблять ее и через нее – Бога, наступало расслабление, и он засыпал, доверчиво похрапывая, а она лежала рядом и широко раскрытыми глазами смотрела в темноту. Она не могла понять, как он, зная, что всего лишь страх спазмой сжимает ему легкие, лишая их нормального питания кислородом, не в силах мобилизовать волю и избавиться от своих приступов; но сейчас, заглядывая в себя, Руфь обнаруживала, что и у нее внутри появилась такая же странная стена: мозг ее не в состоянии был представить себе, что надо отпустить Джерри. Она понимала, что он решил заставить ее страдать, если она его не отпустит, и что чувство собственного достоинства повелевает ей немедленно пожертвовать их браком. Эта жертва была бы таким простым шагом, смелым, чистым, прекрасным. Она вознесла бы ее над всеми мелкими людишками, этими гринвудскими прелюбодеями. Руфь даже чувствовала, как за этой стеной в ней рождаются мечты и жажда свободы. Но она не могла к ним прорваться. При всем своем старании – не могла. Наивный мужчина переспал с алчной до всего женщиной, зачем же делать вид, что тут что-то большее, – ничего за этим нет. Они преувеличивают – оба, и хотя Руфь понимала, что красота связана с преувеличением, кто-то должен же стоять за правду. А правда в том, что Салли, пожалуй, лучше держаться Ричарда, а Джерри – ее, чем объединяться.
– Я бы так и поступила, – сказала она Джерри, – я бы завтра же пошла к адвокату, если бы речь шла о женщине, которую я уважаю.
– А ты уважала бы, – быстро парировал Джерри, – лишь женщину, которая была бы точной копией тебя. – Он перестал плакать.
– Не правда. Я совсем не в таком уж восторге от самой себя. Но Салли… она же дура, Джерри.
– Значит, и я дурак.
– Не настолько. Ты возненавидишь ее через год.
– Ты так думаешь? – Это его заинтересовало.
– Уверена. Я видела вас вдвоем на вечеринках: вы психуете, когда вместе.
– Ничего подобного.
– Вы оба ведете себя, точно с цепи сорвались.
– Я не могу сказать тебе, что именно я в ней люблю…
– Отчего же. Вы оба одинаковые в любви.
– Откуда ты знаешь?
– Догадалась.
– Это правда. Она не превращает секс в обряд, как ты. Просто ей это нравится.
– А чем же я превращаю секс в обряд?
– У тебя все должно быть безупречно. Раз в месяц ты бываешь потрясная, но у меня нет терпения столько ждать. Времени, отпущенного для жизни, остается в обрез. Я умираю, Руфь.
– Прекрати. Неужели ты не понимаешь, что перед каждой женщиной стоит эта проблема: жена доступна – никаких препятствий для обладания. Значит, она должна их создать. Мне знакомо это чувство служения мужчине: ты существуешь, чтоб утолять его голод, это чудесно. Но лишь тогда, когда ты – любовница. Салли – твоя любовница…
– Нет. Впрочем, да, конечно, но я уверен, что она и с Ричардом в постели такая же, как со мной. Только нас связывает нечто большее, чем постель. Когда я с ней – неважно где, просто стою на углу улицы и жду, когда изменится свет светофора, – я знаю, что не умру. Или даже если знаю, что умру, то мне это почему-то безразлично.
– А когда ты со мной?
– С тобой? – Он говорил с ней так, точно перед ним сидели слушатели, которых он перестал видеть. – Ты – смерть. Очень спокойная, очень чистая, очень далекая. Что бы я ни учудил, ты не изменишься. Это даже не позабавит тебя. Я женат на собственной смерти.
– Дерьмо. – Да как он может сидеть с этим самодовольным, даже выжидающим видом и говорить, что она – смерть? Он обвиняет ее в унитарианской самовлюбленности, а самовлюбленностью-то страдает он, это проявляется в его горе, и в его безнадежной любви, и в этих его взятых с потолка истинах. – Ты обязан как следует все продумать, а ты только болтаешь языком. Ну, предположим, ты женишься на Салли. Будешь ты ей верен?
– А тебе какое дело!
– Ну как же: ты ведь просишь, чтоб я уступила мое место этой твоей распрекрасной любви. Но только так ли уж она прекрасна? Ты обнаружил в себе некое удивительное качество: оказывается, женщины любят тебя.
– Вот как?
– Прекрати. Хватит паясничать. Подумай. Ты уходишь к Салли или же расстаешься со мной – что перевешивает? И в какой мере ты используешь ее, чтобы избавиться от брака? От детей? От работы?
– Разве я хочу от всего этого избавиться?