Двое старших детей умолкли. А Джоффри плакал и плакал, терзая всем нервы. Эластичный бинт двойной петлей туго обвивал его голые плечики, так что пухлые ручки беспомощно висели, как у обезьянки. Джерри сел и взял Джоффри за руку.
– Ты умница, что хотел прочесть со мной молитву, – сказал он. – Но благодарственную молитву читает всегда только один человек. Может быть, на этой неделе я научу тебя этой молитве, и тогда в будущее воскресенье ты скажешь ее вместо папы. О'кей?
– О-о-о… – продолжая всхлипывать, малыш попытался выразить свое согласие.
– О-о-о… – шепнула Джоанна на ухо Чарли; тот фыркнул, бросил искоса взгляд на Руфь и снова фыркнул.
А Джерри продолжал уговаривать Джоффри:
– Ты умница. Ну, перестань же плакать и ешь горошек. Дети, верно, наша мама молодчина, что приготовила нам такой вкусный горошек? А папа сейчас нарежет вкусное жаркое. Где эта чертова вилка для жаркого? Извините, все извините. Джоффри, прекрати.
Но Джоффри никак не мог остановиться: все тельце его сотрясалось, события последних минут снова и снова возникали в памяти. Руфь обнаружила, что тоже дрожит и не может произнести ни слова. Она не могла подладиться к Джерри, старавшемуся шутками и прибаутками вернуть детям хорошее настроение, заставить их снова полюбить его, и чувствовала себя лишней. На кухне, принявшись мыть посуду, Руфь разрыдалась. Сквозь оконные стекла, на которых появились первые ломаные штрихи дождевых струек, она видела, как Джоанна, Чарли и двое соседских детишек играют в большой зеленый мяч под темным, фиолетовым небом. Джоффри она уложила наверху спать. В кухню вошел Джерри, поднял вилку с пола и, став рядом с женой, молча взял полотенце и принялся вытирать посуду. Она уже забыла, сколько месяцев тому назад он последний раз помогал ей с посудой. И сейчас в этой его молчаливой помощи она почувствовала что-то угрожающее и заплакала сильнее.
– В чем все-таки дело? – спросил он.
От слез у нее драло горло и трудно было говорить.
– Извини меня за эту вспышку, – сказал он. – Я не в себе эти дни.
– Из-за чего?
– О… из-за всякого разного. Близость смерти? Я перестал об этом думать и просто начал умирать. Посмотри на мои волосы.
– Это тебе идет. Ты стал красивее.
– Наконец-то, да? То же и с работой. Чем меньше я рисую, тем больше меня любят. Им нравится, когда я говорю. Я стал чем-то вроде подставного лица вместо Эла.
– Ты мог бы уйти.
– Когда у меня столько детей?
– Эти вытирать не надо. Поставим остальные на сушилку.
– А ничего, что дети бегают по дождю?
– Пока он еще не такой сильный.
– Может, взять их с собой в кегельбан поиграть в шары, когда дождь разойдется?
– Они были бы счастливы.
– Значит, стал красивее. Что же побудило тебя выйти замуж за такого гадкого утенка?
– Тебя действительно мучает твоя работа?
– Нет.
– А что же?
– Нам обязательно об этом говорить?
– А почему бы и нет? – спросила она.
– Я боюсь. Если мы начнем говорить, то можем уже не остановиться.
– Давай. Пасуй на меня.
Услышав команду, он будто расцвел; ей почудилось – хотя от слез все расплывалось перед глазами, – что плечи его распрямились, словно с них упали оковы, и он вдруг стал шириться, разбухать, как разбухают облака над пляжем.
– Пошли, – сказал он и повел ее из кухни в гостиную, затем мимо большого старого камина – к фасадным окнам, смотревшим на вяз. На подоконнике, у самого переплета, лежала маленькая бурая кучка монеток, оранжевая бусинка из индейского ожерелья, которое Джоанна мастерила в школе, тусклый медный ключ от чего-то, чего ему уже никогда не открыть, – от чемоданов, сундука, детской копилки. Во время их разговора Джерри не переставая играл этими предметами, словно пытался выжать из них непреложный приказ, конечный приговор.
– Тебе никогда не казалось, – спросил он, намеренно четко произнося слова, как если бы читал вслух детям, – что мы совершили ошибку?
– Когда?
– Когда поженились.
– Разве мы не любили друг друга?
– А это была любовь?
– Я считала, что да.