— Что ни придумаю, все не годится. Просто я недостоин.
— Это они и без тебя знают. Ты же сам говорил, что академики выбрали тебя, потому что голосовали друг дружке назло.
— А может быть, тот, кто мне это рассказал, шутил. У них такой своеобразный нордический юмор. Хо-хо, сейчас вышибу тебе мозги!
— А ты знал, — спросила Робин, — что во время войны они были не такие уж нейтральные? Я нашла в Интернете, что их Сапо, секретная полиция, сдавала нацистам бойцов Сопротивления. И у многих шведско- еврейских предпринимателей загадочным образом возникали пожары на производстве. Гитлер обожал шведов; в его глазах они были идеальная нация, das Volk.
— Не пугай меня, пожалуйста. У вас с Голдой расовые предрассудки.
— Она довольно много уже понимает. На-ка. Удели раз в жизни немного внимания дочери. — Она сунула ему на руки Голду. Ползунки у малышки немного промокли. Она улыбалась, обнажая редкие зубки и пуская слюни. Еще один зубок режется. Ее липкая любопытная лапка потянулась к лицу Бека и ухватила его за щеку.
— Ой, — поморщился он.
— Она так привыкла целыми днями оставаться со мной, что удивляется твоей щетине. Я пойду переоденусь и выйду на часок. Один симпатичный молодой служащий в конторе внизу предложил показать мне гостиничный компьютерный комплекс, а потом свозить на набережную, в высотный американский бар с видом на море. Он в ужас пришел, когда услышал, что я совершенно не видела Стокгольма. Не мог поверить, что я тут такая заброшенная.
— А ты ему не объяснила, что это в основном твоя добрая воля? Ингер предлагала найти африканку для Голды, хотя здесь это не так-то просто.
— Они тут все жулики, торгуют поддельными сенегальскими сумками. Ингер говорит, что есть очень смуглые турчанки, но я сказала, нет уж, спасибо, мусульман не надо.
— Вот видишь. Опять предрассудки. До Израиля мусульмане относились к евреям гораздо лучше, чем христиане.
Робин прочитала на его лице тревогу, готовность к поражению и сказала:
— Генри, я молодая. Мне необходимо размяться. Я вернусь вовремя, чтобы ты успел к восьми на этот официальный концерт. И Голда нуждается в магии отцовского влияния. Вот вы с ней как раз и напишете тебе лекцию.
— Члены Академии, достопочтенные гости, иностранные и местные, — так начал свою лекцию Бек. — Нобелевская премия стала такой огромной и знаменитой среди своих собратьев, что по справедливости ее никто не заслуживает и недостойному избраннику только остается прятать свое смущение за спинами остальных, столь же недостойных. — Публика сидела на стульях, расставленных по длинному полутемному парадному залу Шведской академии среди всяких арок и пилястров, — эдакая ренессансная фантазия, видение Микеланджело о человеческом теле, обращенном в архитектурные формы. Король, долговязый и серьезный, в очках в царственно-тонкой оправе, отсутствовал, равно как и его темнокудрая красавица королева. Бек-то по глупости воображал, что будет вещать с вершины мира. А перед ним оказались бледнолицые, равнодушно-вежливые слушатели, собранные в этом жарко натопленном зале у северной кромки Европы, субконтинента, жители которого на протяжении последних веков давили и дурачили остальной мир. Кое-где виднелись отдельные знакомые лица. Мери Джо Цвенглер и лохматый длинноногий, полулежащий на стуле Джим Флаггерти, директор издательства, заметно поседевший за те двадцать лет, что они знакомы, но все так же перекатывающий из-за щеки за щеку воображаемую жевательную резинку, прилетели, отринув заботы, чтобы оказать моральную поддержку своему автору. Явились, надев костюмы в полоску, некоторые из посольской мелкой сошки, командированные специально почтить присутствием. Робин устроилась в первом ряду, сияющая теплом среди ледяных иностранных лиц. Вся эта публика удивленно всколыхнулась, когда Бек после краткого представления, произнесенного профессором Стуре Алленом, появился на подиуме с младенцем на руках. Но так как в зале были главным образом шведы, они немедленно подавили отдельные смешки, решив, наверно, что живой ребенок — это своеобразная принадлежность национального костюма вроде африканской мантии Воле Шойинки за несколько лет до того.
— Нобелевская премия, она возносит человека на головокружительную высоту, — продолжал Бек, а Голда крутилась у него на согнутой правой руке, того гляди выскользнет, — ставит его на миг в центр всепланетного внимания и соблазняет вещать. Я мог бы порассуждать сейчас о мире, каков он сегодня, в 1999 году, — мире, который ждет, когда кривая времени переломится на грани нового тысячелетия; который поглядывает вчуже, будут ли исламские боевики и дальше закрывать все новые участки поверхности земного шара тенью современного Средневековья; удастся ли Китаю спихнуть Соединенные Штаты с позиции первой сверхдержавы; изблюет ли Россия капитализм, точно гнилой плод смоковницы; и будет ли разрыв между теми, кто летает на самолетах и кто ездит на запряженной быками телеге, и дальше расширяться, вплоть до революции, или же, наоборот, сузится и наступит хорошо прожаренное диснеевское единообразие, — но что, мои глубокоуважаемые друзья, знаю я о мире? Моя жизнь прошла в заботах о погодных условиях внутри моей души и о моем ближайшем окружении. — В ближайшем окружении Голда становилась все беспокойнее, у нее сделалось серьезное выражение лица, что в сочетании с некими пряными запахами снизу предвещало развитие событий, которое скоро потребует внимания. Правы оказались Мери Джо и Робин: он мог так разглагольствовать до бесконечности, была бы только кафедра и внимающая аудитория. Об этой своей способности лучше бы ему вообще не знать. — Или, — продолжал он, — я мог бы поговорить об искусстве — деле, которым я судорожно и смятенно занимался в мои лучшие, драгоценные часы. Является ли искусство, как думали древние, подражанием жизни, или же, как утверждают теперь, оно содержит все, чего в жизни нет: упорядоченность на месте хаоса, твердость взамен неопределенности, мир и гармонию там, где в нас живет вечная ненасытность, а также, согласно учению Кьеркегора и Мюнша, страх, таящийся на самом дне наших душ? Страх, ужас от сознания того, что мы находимся здесь, на этой планете, которая с каждым новым открытием в астрономии оказывается все более одинокой и незначительной. А может быть, искусство — это одновременно и дубликат и прорыв, жизнь, как бы притянутая за уши к чему-то чуть-чуть более высокому, светлому; иному? Таким ощущаем мы искусство, когда оно сходит с кончика карандаша или появляется на дисплее компьютера. Как бы то ни было, Искусство — это добро, хотя бы только для художника.
Голда вертелась все отчаяннее, заставляя его напрягать свои ветхие мышцы и кости. Бек обвел взглядом публику, ряды белых лиц с редкими вкраплениями черных и желтых. Для близоруких серо-голубых глаз Голды — на самом-то деле это просто два оттенка голубизны: более темный ободок, а внутри радужка побледнее, небеснее, — зал, вероятно, уходит в бесконечность, через заднюю стенку, на всю остальную Землю.
— Я представляю здесь только самого себя, — не удержался от продолжения Бек. — По гражданской принадлежности я американец, по религии иудей, не соблюдающий установлений. Но когда я пишу, я, самое