«Натурализованному английскому субъекту» готовился всего менее им ожиданный русский спектакль.
Глава тридцать седьмая
– А, Беня! – воскликнул беллетрист навстречу вошедшему хозяину и запел: «Ах, где ты была, моя не чужая?» Хор сметил, что нужно поддержать, и подхватил:
Бенни сконфузился: его за это постыдили и завели с ним срамной разговор. Он ушел, со слезами на глазах, в другую комнату, сел над столом и закрыл ладонями уши. К нему подошла вся компания и хватила над ним:
Бесстыдная песня все развивалась, развивалась и, наконец, выговорила слова неистовейшего разврата. Бенни вскочил, бегом бросился в свою небольшую рабочую комнатку, схватил томик Лонгфелло и начал читать, скоро и громко читать, чтобы не слыхать, что поют в его квартире, «в тех самых комнатах, где стоит портрет его матери». Это ему казалось ужасно. Это перевертывало в нем все понятия о человеке и человеческой натуре; а тут анекдот за анекдотом, пошлость за пошлостию, и воспитатели твердою стопою входят и в последнее убежище Бенни. Книжка выпала у него из рук; он сел на кровать и устремил глаза на вошедших. Те стояли перед ним и распевали, как шел с кумою кум, и как оба они спотыкнулися, и что от того сделалось. У Бенни не было уже энергии, чтобы встать и выбросить за двери этих людей, нарушавших его спокойствие и отравлявших его жизнь. Он только силился помнить слова Лонгфелло и не слыхать за его словами слов песни про кума и куму; но наша доморощенная русская муза одолевала американскую. Бенни прослушал все упреки кумы и многократно, на разные тоны повторенное оправдание перед нею кума:
Певцы, увлеченные своим пением, не замечали остолбенелого взгляда, который устремил на них злополучный Бенни, и варьировали этот конец, долго и старательно выработывая:
Но когда раскатилась последняя рулада и песня была спета, оказалось, что она была пета истукану: Бенни не слыхал и не видал ничего – он был в жесточайшем столбняке.
Засим, разумеется, понадобился доктор, а воспитатели, удивленные несколько странным результатом своего первого урока, разошлись, пожимая плечами и повторяя с улыбкою:
Глава тридцать восьмая
Но и на этом еще суждено было не кончиться злоключениям Бенни. Непосредственно вслед за этою встрепкою он заболел очень серьезною болезнью и дошел до того крайнего обнищания, в котором тянул уже все последующее время, пока его, по иску полковника Сверчкова и портного мастера Федора Андреева Степанова, посадили за долг в триста шестьдесят девять рублей в долговую тюрьму, а из той перевели в тюрьму политическую.
Едва Бенни оправился от своего столбняка и начинал понемногу входить в себя, как однажды ночью в его большую одинокую квартиру (из которой артель его, лишившись во время болезни Бенни всякого провианту, немедленно же разбежалась) является к нему одна дама, бывшая у него в ученицах типографского искусства. Она чем-то поразладила с мужем и в порыве гнева и раздражения явилась к Бенни с просьбою дать ей у него ночлег. Строгое понятие Бенни о нравах и приличии было шокировано этим до последней степени; но, с другой стороны, он чувствовал, что нельзя же отослать женщину, приходящую среди ночи искать себе приюта. Бенни поручил свою гостью попечениям своей горничной девушки, некогда многоизвестной здесь в некоторых кружках московской чудихи и добрячки Прасковьи, а сам тотчас же оделся, взял у перевозчика на сенатской набережной ялик и уехал на взморье. Целую ночь он простоял против Екатерингофа, глядя, как рыбаки ловили рыбу, и возвратился домой, когда уже был день. В следующую ночь он уже надеялся иметь возможность спать в своей постели, ибо вчерашнее нашествие считал возможным только раз, в минуту крайней растерянности. Но, возвратясь на другой день домой около двенадцати часов ночи, он опять застал у себя свою вчерашнюю гостью, и…
Так одинокий Бенни предоставлен был своей роковой судьбе. Он обмогался медленно и плохо. Во время его болезни последние вещи его, убереженные от расхищения, пошли в залог; силы его почти не возвращались. Он постарел за эту болезнь на десять лет; лицо его получило рановременные глубокие морщины, прекрасные черные глаза его потухли, изо рта выпали почти все передние зубы. От бедного беленького бабушкиного козлика, детство которого так холили и нежили в чистеньком домике уважаемого томашовского пастора, оставались лишь ножки да рожки. Он буквально слег юношею, встал старцем. Вдобавок же ко всему этому, чтобы не был нарушен непостижимый закон, по которому беды не бродят в одиночку, а ходят толпами, дела газеты, от которой Бенни хотя и отстал, но в которой все-таки мог бы работать снова, получили самый дурной оборот.
Воскресши из мертвых после своей болезни, Бенни еще раз тяжко сознавал свои ошибки и тяготился воспоминанием о времени, убитом им с русскими революционерами и социалистами. Его вера в русских предпринимателей получала удар за ударом: в это время некто ездил в Москву и привез оттуда роковое известие, которому, кажется, невозможно бы и верить: новость заключалась в том, что известный сотрудник «Современника» Г. 3. Е<ли>сеев был у М. Н. Каткова и просил последнего принять его в число его сотрудников, но… получил от г-на Каткова отказ. Бенни был этим жестоко смущен: он, говоря его словами, всегда верил, что «если людишки и плохи, то между ними все-таки два человека есть». Эти два человека, по его мнению, были г-н Чернышевский и г-н Е<ли>сеев, из которых с последним Бенни лично даже едва ли был знаком, но об обоих имел самое высокое мнение, и вот один из них, самый крепкий, г-н Е<ли>сеев, – идет и предается Каткову, которого имени Бенни не мог переносить с тех пор, как он сам являлся к редактору «Московских ведомостей».
…Но этим еще все зло не исчерпывалось: помимо ввергавшего Бенни в отчаяние обстоятельства, что Г. 3. Е<ли>сеев искал сотрудничества при изданиях М. Н. Каткова, оказалось, что этого же добивался у редакторов «Московских ведомостей» и сам Н. Г. Чернышевский и что искательства этого тоже были отклонены… Бенни бегал, осведомлялся, возможно ли, слыхано ли что-нибудь подобное, и узнал, что все это и возможно и слыхано. С этой поры его все поражало: он, например, был «поражен», что Вас. Ст. Курочкин писал во время крымской обороны патриотические стихи, обращавшие на него взыскующее внимание начальства, а Григорий Захарьевич Елисеев сочинил «жизнеописание святителей Григория, Германа и Варсонофия казанских и свияжских» и посвятил эту книгу «Его Высокопреосвященству, Высокороднейшему Владимиру, Архиепископу казанскому и свияжскому».[12] Но что уже совсем срезало Бенни, так это некоторые стихотворения столь известного поэта Николая Алексеевича Некрасова. Я говорю о тщательно изъятой Некрасовым из продажи книжечке, носящей