— К стенке, — сказал Манцев, доставая из чемодана пистолет. — К стенке, — повторил он, поскольку газетчик не понимал, и пистолетом показал, где надлежит стоять Званцеву.
А тот — медлил, думал о чем— то, оказалось — о шинели, снял ее все— таки, фуражку тоже, то и другое понес в угол, к печке, положил, одернул китель, пригладил волосы, как перед заходом в высокопоставленный кабинет, и парадно— строевым шагом приблизился к указанному месту, четко, выученно, потом сделал поворот кругом и спиной прильнул к стене; рука плавным дирижерским жестом обвела шалман, палец притронулся к левому карману кителя.
— Стреляй, — сказал он. — Сюда, в партбилет. Сдашь потом в музей. За экспонат сойдет.
Он стоял точно под двухламповым бра, и желтый свет заливал его восково— бледное лицо. Манцев скосил глаз, увидел, что пистолет не на предохранителе, готов к выстрелу, и подумал, что стрелять, пожалуй, не стоит, даже в потолок: арсенальщик заглянет в ствол и откажется принимать оружие грязным.
Пистолет, брошенный в чемоданчик, и вино, налитое в стаканы, приглашали Званцева к столу, но какая— то сила держала его у стены, он словно придавлен был к ней, и немалые усилия пришлось приложить, чтоб оторваться от стены, выйти из— под желтого света.
— Шуточки смертника, юмор висельника, — негодуя, произнес он. — «Дайте мне глобус, я хочу оплевать весь мир!..» Так, что ли?.. Волком смотришь… Дуешься небось на меня?.. За что дуешься, Олег Манцев? — искренно удивился он, и не было в голосе его гибкости, многозначности, вывернутости. — Неужто — за «Уроки»?.. Ну и ну. Тугодумы вы какие— то на линкоре, что ты, что Милютин, простейших вещей не постигаете… — Он выпил, закурил, ждал, прислушивался к себе, к шороху ощущений. Вздохнул. — Спиваюсь помаленьку… Бывают дни, когда чувствуешь себя просто человеком, вместилищем внутренних органов, переплетенных нервами… Что — жизнь?.. Проходной двор… А вообще есть какая— то сладость в смерти от пули того, кого ты спас, и, наверное, я так и погибну когда— нибудь… Мне этот перл мой «за что и был убит» легко дался, с ходу лег на бумагу, предчувствие нацеленного на тебя пистолета было, не знал только, что в твоей руке пистолет окажется. «Водный транспорт» за прошлый год полистай, меня найдешь там, такие перлы — в историю журналистики войдут, двух адмиралов спасал, чего они, как и ты сейчас, не понимали, и только сейчас прозревают, не петлю на шею накидывал я им, а веревку спускал, чтоб они по ней из бездонной ямы выбрались… Уже прозрели, кстати, капитан-лейтенанта мне подбросили… Что там она талдычит? — спросил он о буфетчице, которая сказала Манцеву, что уйдет ненадолго, закроет их, вино сами берите… — Пусть уходит… А здесь славно. Тепло. Я здесь часто бываю, госпиталь рядом, туда похаживаю, три раза в месяц, на нервишки жалуюсь, с дальним прицелом жалуюсь. Когда— нибудь они сдадут, нервишки. Когда— нибудь вырвется отчаяние, сотворю что— нибудь непотребное, тогда— то и пригодится запись о том, что нервишки барахлят. Тебе— то как раз нельзя жаловаться, а надо бы поскулить, уронить слезу, да вот беда: тут же найдут у тебя какую— нибудь маниакально— депрессивную фазу: «К службе не годен!» И подпишет диагноз не какой— то злодей в белом халате или в синем кителе, а сама жизнь, вернее, избранный тобою метод служения флоту. Людей ты уже боишься, на корабле тоже усидеть не можешь, прятался же ты на берегу, мне Барбаш показал как— то забегаловку, где ты проводил лучшие дни своей юности, и права защищать себя ты уже лишился, в любой момент оболгать тебя могут очередными «Уроками», а нервишки— то у тебя — обыкновенные, человеческие… Я в Симферополе исследовал судьбу одного непритязательного обывателя, вот у кого нервы крепкими были, вот у кого душа звучала, как струна контрабаса, но и та лопнула, подпиленная, и начался пьяный гитарный перезвон. На тебе, Олег Ман— цев, общество отрабатывает новую методику борьбы с подобными тебе, мартом этого года кончилась целая эпоха, а новая еще не образовалась, и в некотором роде ты — историческая фигура, эскиз будущей политики, объект командно— штабного учения…
— Ты сказал, что…
— Сказал. Да, я тебя спас, и не надо меня торопить… Спас. Существует такая категория: общественная необходимость. Что это такое, я не знаю, и никто не знает, она — вне людей, над людьми, она осознается людьми с некоторым запозданием. Чтоб тебе было понятнее, скажу просто: есть времена, когда люди выходят из самоконтроля человечество в целом начинает, грубо говоря, дурить. Леса кишмя кишат еще зверьем и птицей, охотою еще можно кормиться пятьдесят или сто лет, но люди вдруг выжигают леса и сеют пшеницу. Можно кормиться тем, что рядом, под ногами, — нет, люди седлают коней и многомиллионными ордами устремляются с востока на запад, все истребляя по пути, закладывая истреблением будущие нашествия с запада на восток. И так далее. Так вот, в сентябре этого года появилась общественная необходимость — вывалять в перьях измазанного дегтем командира 5-й батареи. Не мне поручили эту общественно полезную миссию. Не мне. Но у меня уже интерес был к линкору, и любопытно стало, с какой же общественно необходимой точки зрения глянут на человека, который на обозрение всей эскадры выставил ее нижнее бельишко… Так с чего начнем? Вот с чего: это ты для изучения развесил по казематам силуэты американских и английских эсминцев типа «Флетчер», «Гиринг» и «Дэринг»?
— Я, — удивился Манцев. — Вообще— то силуэты больше нужны сигнальщикам, но и моим наводчикам не мешало бы знать. И другие соображения были.
— А где ты взял эти плакаты?
— На Минной, у флагарта. Их у него полно. Кто берет, кто не берет.
— Вот, вот… Дерьмовые кораблики, наши «тридцатки» превосходят их во всем, англичане, к примеру. эсминцы проекта «30— бис» относят к классу легких крейсеров… И слушай, слушай, Манцев: решено было приписать тебе восхваление американской техники…
— Подожди немного, — попросил Манцев и пошел к буфетной стойке, выбрал мускат получше, яблоко порумяней, понес в клетушку. Женщина полулежала на диванчике, смотрела на бело— розовые спирали электроплитки, у которой сушились ее ботики, подобрала ноги, разрешая садиться рядом, но Манцев отказался: «Потом». Он долго еще стоял за дверью.
— Ну, и что дальше? — спросил он, возвратившись.
— Мы не одни? — насторожился Званцев.
— Считай, одни… Случайная женщина, в поезде познакомился. Негде ночевать, буфетчица обещала ее устроить.
— Кто такая?
— Никто. О близости берега свидетельствует появление чаек, примерно так пишется в лоциях… Ну?
— Ну, и решил спасти. На будущее запомни: спасают всегда себя, вызволение ближнего из беды — всего лишь предлог для ублаготворения собственного 'Я'… Представилось мне, что назначают тебя командиром корабля 1-го или 2-го ранга, пойдет твоя кандидатура в ЦК, откроет ответственный товарищ личное дело твое, прочитает о крестике на шее — и с большевистской прямотой обложит матом корреспондента Званцева. А будь в личном деле восхваление врага, то задумался бы товарищ, откуда ему знать, что «Флетчер» много хуже « Безудержного»…
— Низкий поклон тебе, ловчила от пера… Милютина, догадываюсь, ты тоже когда— то спас.
— Угадал… Все та же неотвратимая общественная необходимость… Здесь это было, в Севастополе, Юрочка Милютин тогда на бригаде эсминцев служил, в бригаде — одна довоенная рухлядь. Вот и случилось; в Севастополь пожаловала английская эскадра с дружеским визитом, такие визиты — хуже вероломного нападения для наших умников. Конечно, англичане и пошпионить пришли: какой дурак откажется посмотреть на порядки в базе чужого флота? Но и другие желания были: Крымская война, могилы предков на Альме, Ялтинская конференция… Милютина делают лоцманом, лоцман и вводит флагманский корабль англичан в Северную бухту, а при лоцмане — я, переводчик, хотя Юрий Иванович не хуже меня знает английский язык, но это уже проказы наших умников, примитивны, как бревно, потому и любят все усложнять, потому и не переодели меня, в курсантской форме остался, стажировался на «Красном Кавказе». Развеселый эпизодик произошел там, к слову сказать, с Трегубом, линкоровским боцманом, его— то ты должен знать, на Минной стенке долго потешались над старым мореманом, вообразившим, что его знает весь английский флот. Трегуба тоже к делу приставили, стоял на баке английского флагмана и кричал, как положено, на мостик: «До бочки сто восемьдесят метров!.. До бочки сто пятьдесят метров!..» Кто из наших на мостике, ему, конечно, не сказали, конспирация полная, а Юрочка Милютин, старый шкодник, не удержался и засадил в мегафон Трегубу: «Врешь, Трегуб! Не сто пятьдесят, а сто тридцать метров!..» Англичане спустили шлюпку, сами заводили швартовый конец на бочку, я на бак сошел, мат Трегуба гребцам