минуты на минуту окна его должны были засветиться, а заваленные изнутри двери подъезда — распахнуться, потому что было 23.15. Все уволены до 24.00, от слободы до барказов на Минной стенке минут 30 — 40 бега или ходьбы. Оставаться в доме было бессмысленно.
Вдруг наступила абсолютная тишина. То ли потому, что шофер грузовика заглушил мотор, то ли оттого, что в доме как— то особо затаились, но нагрянувшая тишина была тревожной, глубокой.
В доме, погруженном в тишину и темноту, раздались шорохи и скрипы. И вдруг — рывком открылась дверь ближнего подъезда. Автоматчики насторожились, приняли стойку для прыжка и хватания. Но из.подъезда так никто и не вышел. Комендант поднял руку и держал ее поднятой: на руку смотрели все, ожидая сигнала. И все недоуменно, не веря ушам своим, переглянулись, когда из дома полилась необычная, торжественая музыка — похоронная музыка. Завыли трубы, забацали тарелки, звук радиолы был негромким и чистым, мелодия скорбной и мужественной.
В подъезде же показалась процессия. Матросы шли, в великой печали опустив головы, сняв бескозырки, держа строй, шагая в размеренном темпе похоронного марша, неся три тела на кроватных сетках, поднятых на плечи…
Автоматчики попятились, расступились, рука коменданта нерешительно согнулась в локте, задержалась у фуражки, отдавая павшим последнюю почесть, и стыдливо опустилась. Несомые на сетках матросы лежали со скрещенными на груди руками, на животе — бескозырки. У машин с красным крестом засуетились санитары, открыли задние дверцы, колонна спотыкавшихся от горя матросов стала перестраиваться, вытягивая свой хвост из оцепления, потом раздался свист: «Полундра!» — и покойники полетели на землю, а процессия, рассыпавшись, бросилась наутек. Комендант, Барбаш, Долгушин, офицеры — все сгрудились над покойниками, от которых разило водкой. Но только убедившись, что эти люди живы, комендант возобновил операцию. Автоматчики цеплялись к бортам машин, мчавшихся к городу, но время было уже упущено. И покойники куда— то исчезли. К Севастополю прорвалась большая часть блокированных в доме. Зло хохотавший Барбаш дважды нырял в темноту слободы и каждый раз возвращался с добычей.
В комендатуре разложили на столе документы задержанных, стопками — по крейсерам, по бригадам эсминцев. Склянки в Южной бухте отбили час ночи. В комендатуру вломился первый остряк эскадры командир бригады крейсеров контр— адмирал Волгин, заорал с порога: «Комендант! Ты сорвал мне боевую операцию! Я послал своих орлов в гнездо разврата, чтоб они внедрились в него и разложили изнутри, а ты…» Трясущейся от волнения рукой комендант оперся о стол, устало, по— стариковски начал стыдить его. Командир бригады взревел: «Да! Да! Не тех увольняем! Виноваты!» Один за другим входили в кабинет командиры крейсеров, злые, настороженные, неумело скрывали облегчение, когда узнавали, кто их вызвал и по какому поводу.
Иван Данилович до утра просидел в комендатуре. При нем составлялись сводные отчеты по итогам увольнений, и цифры мало чем отличались от тех, что приводились и в прошлый понедельник, и в позапрошлый. Колонки и графы сводок, пункты и параграфы приказов как бы топили в себе людей, и Мартынова слобода становилась не лучше и не хуже Приморского бульвара.
Понедельник — священный день на эскадре, с утра — политзанятия. Из кабинета Барбаша Иван Данилович отправил всем замполитам телефонограмму: быть на Минной стенке к 15.00. Сам же, едва город проснулся, устроил в милиции грандиозный скандал, колотил по столу кулаком, грозился разогнать, разорвал какую— то почетную грамоту. В горкоме партии же любезнейшим тоном попросил организовать комиссию. Как для чего? Неужели вам не сообщили? Политуправление хочет вручить Мартыновой слободе переходящее красное знамя за успехи в организации быта и досуга, на торжественную церемонию прибудут представители из Москвы.
В три часа дня Долгушина ждал новый удар. Все восемьдесят девять пойманных в Мартыновой слободе матросов были на отличнейшем счету: классные специалисты, отличники боевой и политической подготовки, комсомольский актив! Замполиты совершенно искренно возмущались и удивлялись. Надо же, увольняем не всех, увольняем самых лучших, проверенных, достойных — и на вот тебе! А если б стали увольнять все тридцать процентов? Уму непостижимо, что было бы тогда!..
Чем— то смрадным дохнуло на Долгушина, какую— то нелепость почуял он… Почему увольняют только лучших? А где же уставная норма?
Но не стал уточнять и переспрашивать, не захотел обнаруживать свое дремучее невежество. Призвав к воспитанию и еще раз к воспитанию, он распустил замполитов. А сам пошел искать Барбаша, офицера, ответственного за увольнение эскадры. Помначштаба встречал на Минной стенке матросов, идущих в город, и провожал их на корабли, рассаживал по барказам, пересчитывал, гроздьями выдергивал их вон и переносил на стенку, если барказ оказывался перегруженным, — рост почти два метра, руки хваткие, загребущие, сразу поверишь, что человек всю войну провел в десантах.
Капитан 2 ранга, ответственный за увольнение на берег тысяч матросов, пил воду из графина, подставив зев свой под струю, запрокинув голову.
— Пока учился в академии… Пока осматривался… Короче, мимо меня проскочило какое— то указание насчет увольнения матросов. Почему увольняют не тридцать процентов, как положено по корабельному уставу? Почему только лучших?
Барбаш долил в себя воду, ни каплей не увлажнив китель и подбородок. Сказал, что по установленному правилу достоин увольнения матрос, и только тот матрос, который отлично— безупречно выполняет на корабле свои обязанности: «увольнение — мера поощрения» — так называется введенная на эскадре система, стимулирующая дисциплину и порядок.
И опять что-то дурное, неправильное, уродливое даже почудилось Долгушину… Вымученно как— то сыронизировал он:
— А кто автор сей реформы народного образования? Командующий эскадрой — был ответ. Тогда все верно, все правильно. Тогда все ясно. Долгушин знал командующего. Если уж им приказано, то продумано все, выверено, взвешено, согласовано с тридцатилетним опытом службы. Мудр командующий эскадрой, мудр.
Все решено, не надо ничего придумывать. И облегчение накатывало: не надо брать крепость штурмом.
Как всякий артиллерист, Олег Манцев научен был искать закономерность в чередовании чисел. Он забрал у старшины батареи все записи о взысканиях и поощрениях старшин и матросов, у дивизионного писаря попросил такие же записи по всему дивизиону, в отдельном ящичке хранились в каюте карточки взысканий, сугубо официальные документы, их обычно показывали разным комиссиям.
Это было все, чем он располагал. И приходилось рассчитывать только на свою голову. Сегодня к тому же — 11 мая, месяц назад глупо и безответственно обещано было в боевой рубке: 5— я батарея будет лучшей на корабле! Что делать? И как?
Десять месяцев линкоровской службы. На эти месяцы падали 125 взысканий, все по двум поводам: пьянка на берегу и пререкание со старшиной. «Пререкание» — это попытка не выполнить приказание. Но поскольку «невыполнение приказания» уголовно наказуемо, то в карточках взысканий оно заменено безобидным «пререканием». В карточки попадают не все случаи нарушения дисциплины. Но всех, официальных и неофициальных, взысканий набралось 125. Такая же картина — в соответствующих пропорциях — и по всему дивизиону.
Олег Манцев расчертил бумагу на десять граф, по месяцам, и получил россыпи чисел — дни, когда матросы нарушали дисциплину. И обнаружил, что они не распределены более или менее равномерно по неделям и месяцам, а сгруппированы. Получалось, что наступали в жизни батареи периоды, когда она — по непонятный пока причинам — начинала материться, скандалить и пить на берегу, отлынивать от вахт и нарядов, «пререкаться» со старшиной. Таких периодов было двенадцать, в каждом было два— три дня — в эти два— три дня дисциплина нарушалась десять— одиннадцать раз.
«Здесь какая— то система, — растерянно подумал Олег. — Здесь определенно есть система».
4