и разлагаться.
“Скажи мне, — сказал он тогда, — чем это отличается от отношений большинства пар?”
Каждый без исключения может стать твоим следующим сексуальным зомби.
Но если та австрийская медсестра, и Элен Гувер Боиль, и Джон Нэш не могут держать себя в руках, это еще не значит, что я стану бездумным и импульсивным убийцей.
Хендерсон встает в дверях библиотеки и орет:
— Стрейтор! Ты что, отключил пейджер? Нам только что позвонили насчет еще одного мертвенького ребенка.
Редактор мертв, да здравствует редактор. Старый босс, новый босс — разницы никакой.
И да, я согласен: без некоторых людей мир стал бы значительно лучше. Да, мир может стать совершенным — если немного его подправить. Небольшая уборка в доме. Небольшой неестественный отбор.
Но — нет. Я никогда не воспользуюсь этой баюльной песней.
Больше — никогда.
Но даже если я ею и воспользуюсь, то не для мести.
И не для собственного удобства.
И уж точно — не для удовлетворения сексуальных потребностей.
Нет, если я ею и воспользуюсь, то исключительно на благо людей.
Хендерсон орет:
— Стрейтор! Ты хотя бы звонил насчет вшей в первом классе? Или насчет грибка в фитнес клубе? Надо достать руководство “Темного бора”, иначе ты так и будешь топтаться на месте.
Я несусь по коридору в противоположную сторону, а у меня в голове проносится баюльная песня. Я хватаю пальто и выбегаю на улицу.
Но — нет. Я никогда ею не воспользуюсь. Никогда. Ни за что.
Глава одиннадцатая
Эти звуко-голики. Эти тишина-фобы.
Бум, бум и бум сверху. Как бой барабана. От музыки сотрясается потолок. Сквозь стены слышны аплодисменты и громкий смех мертвых.
Даже в ванной, даже когда принимаешь душ, сквозь шум воды слышно, как надрывается радио у соседей. Даже когда струи воды бьют о пластиковую занавеску. Тебе не то чтобы хочется поубивать всех и вся, просто было бы славно, если бы мир узнал о баюльных чарах. Просто чтобы насладиться всеобщим страхом. Когда громкие звуки будут объявлены вне закона — всякие звуки, за которыми может скрываться смерть, всякая музыка или шум, маскирующие смертоносный стишок, — вот тогда станет тихо. Опасно и страшно, но тихо.
Кафельный пол подрагивает под ногами. Трубы вибрируют от соседских воплей. То ли от ядерных испытаний проснулся хищный доисторический динозавр и теперь убивает соседей, то ли они смотрят фильм, врубив телевизор на полную громкость.
В мире, где клятвы не стоят вообще ничего. Где обязательства — пустой звук. Где обещания даются лишь для того, чтобы их нарушать, было бы славно устроить так, чтобы слова обрели былое значение и мощь.
В мире, где каждый знает баюльную песню, повсюду будут стоять звуковые глушители. Как в военное время, по улицам будут холить патрули. Патрули противозвуковой обороны. Они будут отслеживать шум и приказывать людям заткнуться. Точно так же, как специальные гражданские службы следят сейчас за загрязнением воздуха и воды, они будут отслеживать всякий звук громче шепота и арестовывать нарушителей. Люди будут ходить на цыпочках в туфлях на бесшумной резиновой подошве. Информаторы будут подслушивать у замочных скважин.
Это будет опасный и страшный мир, но зато можно будет спать, не закрывая окна. И каждое слово будет на вес золота.
Вряд ли он, этот мир, будет хуже теперешнего с его оглушительной музыкой, ревом от многочисленных телевизоров и радио.
Может быть, когда Большой Брат перестанет перегружать нам мозги, люди научатся думать.
Может быть, мы научимся жить своим умом.
Это вполне безопасно — и я произношу первую строчку баюльного стихотворения. Меня никто не услышит, я никого не убью.
Но Элен Гувер Бойль права. Стишок накрепко врезался в память. Первое слово тянет за собой второе. Первая строчка — следующую. Мой голос гремит, словно на оперной сцене. Слова громыхают, как шар в кегельбане, и отдаются от кафельной плитки звенящим эхом.
Произнесенная в полный голос, баюльная песня звучит не так глупо, как звучала в тот вечер в кабинете у Дункана. Она звучит мощно и сильно. Это звук смертного приговора. Для моего идиота соседа сверху. Это конец его жизни в моем исполнении, и я договариваю весь стишок до конца.
Даже под душем я чувствую, как шевелятся волоски у меня на затылке. У меня перехватывает дыхание.
И — ничего.
Наверху по-прежнему грохочет музыка. Отовсюду, со всех сторон — вопли радио и телевизора, выстрелы, смех, взрывы и вой сирен. Где-то лает собака. Это то, что у нас называется прайм-тайм.
Я выключаю воду. Трясу головой. Отодвигаю занавеску и тянусь за полотенцем. И тут я вижу ее.
Вентиляционную трубу.
Шахта для вентиляции, которая соединяет все квартиры. Которая всегда открыта. Она выводит из ванной пар, запахи пищи — из кухни. По ней проходят и звуки.
Я стою мокрый, босыми ногами на кафельной плитке, и смотрю на решетку.
Вовсе не исключено, что я убил весь подъезд.
Только что.
Глава двенадцатая
Нэш — в баре на Третьей. Ест луковый соус прямо руками. Окунает два пальца в тарелку, потом запускает их в рот и обсасывает так смачно, что у него западают щеки. Вынимает пальцы изо рта и опять окунает их в соус.
Я интересуюсь: это что, завтрак?
— У тебя есть вопрос, — говорит он, — но сначала покажи денежки. — Он обсасывает свои пальцы в луковом соусе.
Тут же, у стойки, сразу за Нэшем, стоит молодой человек с бачками, в стильном костюме в тонкую полоску. Рядом с ним — девушка. Она стоит на приступочке под стойкой, чтобы ей было удобнее с ним целоваться. Он достает из коктейля вишенку и отправляет в рот. Они целуются. Она жует. Надо думать, ту самую вишенку. По радио за стойкой все еще объявляют меню школьных завтраков.
Нэш то и дело поглядывает на них.
Это то, что сейчас называют любовью.
Я кладу на стойку десятку.
Он опускает глаза, все еще держа пальцы во рту. Потом выразительно поднимает брови.
Я спрашиваю: прошлой ночью у меня в доме никто не умер?
Дом на семнадцатой. Называется Лумис-плейс. Лумис-плейс, многоквартирный восьмиэтажный дом из красного кирпича. Может быть, кто-нибудь с пятого этажа? В конце коридора. Молодой парень. Сегодня