да дело свое знаю! — после чего глазами передал Егора Севастьяныча прокурору. «Недоглядели, думали, дескать, светило всемирнейшей науки в Пашутине у нас сидит, а он, эва, сработался, разложился, ни на вершок не вырос за сорок-то лет. Э, менять к чертовой матери, менять надо все кругом!» — нетерпеливо думал он; с этого безоговорочного диагноза и началось падение пашутинского лекаря.
— Скажите нам, гражданин, вы член партии? — поправляя очки на носу, вежливо осведомился прокурор.
— Нет, но я русский... И не надо принюхиваться: я же ведь и не отрицаю ничего!
— Но вы учитываете по крайней мере, гражданин, какие дела решаются сейчас в мире и кто,
— Еще бы, Ветров Маркушка лежит. Сам же я и на руки его принимал... хоть у Семенихи самой спросите.
Начальники были помоложе его, очень честные и горячие. Им тоже не однажды грозили расправой подметные письма, но, значит, Марк был лучшим из них, если на него первого пал вражеский выбор. И, понимая, куда клонится речь, Егор Севастьяныч принялся объяснять, что дело не в убеждениях, а в полученном образовании, что и в его отрасли бывают генералы и подпрапорщики, что в качестве кандидата на классную должность он располагает лишь правом дать камфару до приезда врача, наложить сухую перевязку и не смеет брать на себя ответственность за большее.
— Длинно, длинно говоришь! — шепотом и сквозь зубы закричал Поташников. — Какой же ты русский, коли за жизнь свою перед нами трусишь? Да делай же, черт, делай, что можешь... э, бессовестный какой!
Тотчас председатель сельсовета отправился вызванивать настоящего доктора, Власова, из районной больницы, остальные же помогли лекарю в его скромном деле и затем общими усилиями переложили на лавку застонавшего избача. Они выждали, пока принесли льду с кулацкого погребка и добрые телефонные известия: Власов выезжал через три минуты. Поташников с прокурором заспешили назад, в Лошкарев... Стояла удушающая, с частыми зарницами облачная ночь. Народ ещё не разошелся, когда все высыпали на крыльцо.
— Так вот, любезные товарищи, — обратился Поташников к подавленно молчавшим мужикам, — вот какою ценой ваше счастье добывается! Дорого, дьяволы, запрашивают... да и у нас хватит расплатиться чистоганом. Ой, берегите своих заступников, детки, ближе их нет у вас на земле... Так-то! — Он не досказал чего-то, только подвернувшимся под руку хлыстиком рассек сырой, тяжелый воздух и пошел к тарантасу, зиявшему поднятым верхом у плетня.
Тогда же Егор Севастьяныч спросил у Поташникова, следует ли ему немедленно отстраняться от исполненья его должности, но тот отвечал, что до приискания подходящего кандидата срочности в том нет, а нужно немедленно, под его личную ответственность, установить возле раненого санитарный пост неотлучного наблюдения... да чтоб для этой цели выбрал бабочку порасторопнее,
— И быстро чтоб: нога здесь, другая там, после чего можешь воротиться к прерванному занятию... да закусывай, закусывай! — брезгливо вполоборота бросил старику зампред-исполкома Поташников и шевельнул вожжой.
В пашутинской больничке лишь одна сиделка отвечала требованиям высокого начальства.
4
Придя на дежурство в ветровскую избу, Елена Ивановна ещё из сенец, через раскрытую дверь увидела со спины Семениху. Старуха сидела возле сына, на табуретке теперь, покачиваясь взад-вперед, ровно по старой памяти баюкала его последний сон. Она не ответила, даже не обернулась на приветствие вошедшей, да у Елены Ивановны и не было особой уверенности, что она произнесла его: вдруг начисто пропал голос со страху. В спертой духоте под потолком носилась обезумевшая муха, ударялась о печь с разлету и снова наполняла тишину раздражающим гуденьем. Елена Ивановна разложила на столе чемоданчик с деревенской медициной и, подсобравшись с силами, ровным голосом спросила, как себя чувствует больной.
— Ничего, чай, отойдет к утру в божьи руки, — еле слышно прошелестела старуха и костяной, негнущейся рукой расправила, как на покойнике, складку чистой рубахи, накинутой поверх пузыря со льдом. — Братаны, видать, мертвые-то, по нем соскучились. Они при жизни шибко его жалели: то пряничка, бывало, то на курточку пришлют!
— Ну, рано ещё духом падать, Анна Семеновна. На войне вон и не такое случается при сраженьях, а выздоравливают. Доктор прибудет, сделает, что положено... а там, глядишь, и на поправку дело пойдет. Теперь пустите-ка меня...
Она всю себя вложила в эти тихие слова профессионального утешения, чему училась весь истекший год, и хотя впервые в своей практике применяла их, видимо достигла цели. Старуха подняла на нее обнадеженный, неузнающий взор и подвинулась в сторону, уступая место.
Ободренная этим добрым признаком, Елена Ивановна подсунула под голову раненого плоскую, без наволоки, крестьянскую подушку и хотела распахнуть окно, но трухлявая рама не поддалась; только один из клинышков с тонким стеклянным плачем выпал наружу. Еле справляясь с сердцебиением, Елена Ивановна присела в ногах и впервые взглянула в лицо Марка. Перед ней метался в беспамятстве совсем не тот человек, что стучался в душу к ней новогодней ночью, очень другой какой-то, непонятный ей, но такой осунувшийся и беспомощный, что жалость к нему пересилила даже безотчетный, до тошноты, всю дорогу мучивший её страх перед Семенихой. В полузабытьи Марк поминутно сбрасывал руку вниз в поисках чего-то, способного доставить ему облегченье, иногда же неразборчиво просил воды, и мать опрометью кидалась за ковшом, а Елена Ивановна не дозволяла, потому что пить ему теперь было не положено, и так у них прошла вся первая ночь.
— Может, тогда уж хоть порошки бы ему какие, — время от времени, мечась в тоске, заговаривала мать, — Ефим-то в лазарете когда помирал, так его из семи цветных пузырьков поили. Да он и без них выдюжил бы у меня, кабы засоренья в нем от разрывной-то пули не получилося...
— Нет, Анна Семеновна, лекарство ему тоже никакое не положено сейчас.
То была самая длинная и душная из всех июльских ночей; лишь перед самым светом бешено простучали и замерли под окнами долгожданные колеса. Власов ворвался с протрезвевшим Егором Севастьянычем, караулившим его у околицы. Старуху Ветрову выпроводили погулять до Пашутина и обратно. Ещё в полном сумраке полилась вода и зазвенели инструменты, но уже сероватым утренним отблеском осветились землистые, обращенные к окну щеки Марка, когда операция подходила к концу. Закуривая, с наслаждением пуская сизый дымок, Власов отметил необычайную задушевность русского пастушьего рожка, доносившегося с улицы, и похвалил точные, деловитые руки Елены Ивановны: судя по некоторым последствиям, он повторил кое-где свой отзыв о ней. Давая заключительные наставления на прощанье, он мельком взглянул в погасшие глаза Егора Севастьяныча, теперь уже по другим причинам еле стоявшего на ногах, и сам предложил довезти до дому коллегу. Старуху тоже уговорили прилечь на часок, и потом Елена Ивановна осталась наедине с человеком, который, подобно лучику, блеснул ей в жизни и, не успев согреть, побежал дальше.
... Так после годичной школы в людях начался первый экзамен этой женщины, восьмидневная борьба за чужую жизнь, от спасенья которой в итоге зависело нечто большее, чем только успех её собственной. В награду она узнала некоторые новости, оборвавшие её скромную надежду на счастье и научившие тому разумному бесстрастию, каким у людей её профессии окрашиваются настоящие знание и мужество. Три первые ночи были особенно трудные, две из них Елена Ивановна не сомкнула глаз. Почему-то, едва её место заступала старшая сестра и, казалось бы, более опытная няня из Пашутина, у раненого усиливались задыханья и рвота, перемежавшиеся с неукротимой жаждой. Палящий зной исходил с его губ, пересохших и подернутых стеклянным блеском, пульс исчезал, тяжесть льда становилась до стона нестерпимой. Боль возвращала Марку частичное сознанье, он отзывался на свое имя, даже приоткрывал глаза, но видел нечто недоступное Елене Ивановне и однажды позвал кого-то голосом той, новогодней ночи, но не ее.