зародившуюся в распадные годы его совершеннолетия — с вихревыми тройками, прославленными впоследствии на папиросных коробках для интуристов, с уютными скитами на приречных взгорьях, — хотя знавал русского монаха лишь по беллетристике, — с разбойными посвистами на мглистых безветренных рассветах, как это представлялось из барской квартирки на Сергиевской, — с кандальниками на песенной Владимирке, которых смертно побаивался, — со всеми теми затейными рисунками на занавеске, за которой проживали и мучились обыкновенные граждане империи, с обыкновенными царскими расстрелами безоружных толп, с обыкновенной мурцовкой на рабочем столе, с обыкновенными недородами, холерой и нищетой... В текущих рецензийках, какие пописывал пока от случая к случаю в
Другое не меньшей силы откровенье последовало вскоре, когда в теплый, солнечный денек Вихров повел гостей по своим владеньям; целую неделю мучила его потребность как-то оправдаться перед Чередиловым за свое тыловое сиденье; за благословенную енежскую тишину, за Таискины оладьи. Постепенно легкомысленно-ироническое настроение приезжих сменялось почтительным молчаньем. По тому времени Пашутинское лесничество представлялось образцовым хозяйством без пеньков и гарей, причем бросалось в глаза полное отсутствие дровяной березки на обширных и бессистемных вырубках военного времени, зато со множеством всяких заветных питомничков. Лесная молодь на делянках чередовалась уступами, как ребята в классах, — сытая человеческим уходом сверх того, что смогли дать растению северный климат и скудный енежский подзол. Она уже пристраивалась к зеленым шеренгам старших вдоль опрятных и светлых просек. Правда, не обходилось кое-где без гиблого осинничка, а в мочливых местах явно недоставало осушительных канав, но... длится десятилетия первый день творенья у лесника!
— Ишь ты, как в кулацком дому, добра у тебя везде понапихано! — присмирело похваливал Грацианский; даже ему, уже тогда отбившемуся от своей науки, все это представлялось подвигом в условиях военных лет. — Позволь, не разберу, что за гусь такой... не крымская ли сосна?
— Нет, здесь иглы длиннее и кучней. Это просто так, баловство мое... — смущался Вихров. — Пробую кедр на Енге. Новое сырье для промыслов, и клоп в изделиях не заводится, и орешков внуки погрызут.
— Чего-то не узнаю я твоего кедра... — басил Чередилов для поддержания достоинства; когда же добрались до школки молодых дубков, первой в том краю попытки воспитания холодоустойчивого, быстрорастущего дуба, честное восхищенье пересилило в нем недобрую ревность к опередившему товарищу. — Победил, победил ты нас, до слез тронул, Иванище! И помяни мое слово, быть тебе главным лешим на Руси. Дай я лобызну тебя разок, отче, за твою веселую зеленую детвору!..
По-старинному раскинув руки, он принял на свою грудь умиленного Вихрова, а сбоку присоединился и Грацианский, и таким образом весь пашутинский лес стал свидетелем их неумеренных восторгов, которые следует особо запомнить для сравнения с их же последующей оценкой вихровской деятельности. И тут у Чередилова вырвался невольный возглас, откуда у него, хромого черта, берется подобная энергия... В ответ на это после недолгих колебаний хозяин повел их через весь лес в тот потаенный уголок, где на заре жизни повстречался с Калиной. Он решился на это со стыдом и тревогой: в конце концов, все они были взрослые бородатые особи, и затея Вихрова могла даже рассмешить без предварительной подготовки. Доверие к товарищам пересилило в нем вполне уместные сомненья... Идти было далеко, Грацианский успел выломать палку из орешины и с помощью перламутрового ножичка, тоже в замшевом чехле, всю её покрыть мелким узорцем; кора отслаивалась удивительно легко, без задирки.
Надо оговориться: за протекшие годы светлый образ Калины несколько порасплылся и затуманился в памяти Вихрова, но вместе с тем приобрел какие-то новые черты ужасающего величия и бессмертия, помимо тех, какими давно наделила его ребячья мечта. Словом, святее этого заветного уголка в юго- восточном краю Пустошeй не было у Ивана Вихрова места на земле. После гибели Облога к родничку совсем приблизился полушубовский выгон — теперь только ветхая изгородь да защитные вихровские насажденья охраняли овражек от вторжения крестьянского стада. Склоны настолько заросли лещиной, что пришлось продираться сквозь сплошную щетку ветвей, и все это вместе с загадочным молчанием Вихрова пуще разжигало любопытство его спутников. Все трое сошли вниз, после чего, опустясь на колени, провожатый бережно отвел ветку таволги над родничком.
Не крикнула желна, — теперь сам Вихров был хранителем святыни. Парчовая скатерть из лишая, порванная кое-где, клочьями свисала с каменного стола Калины. В остальном ничто не изменилось за четверть века; все так же, сурово колыша песчинки, билась во впадине вечная мускулистая струйка. И хотя солнечный луч, пробившись сквозь молодую листву, наполнял овражек рассеянным сияньем, приходилось нагнуться, чтобы рассмотреть таинственное рождение реки.
— Вот, таким образом, — отступив в сторону, сказал Вихров и оглянулся с видом человека, который показывает чужому ладанку матери или карточку невесты.
— Н-да, сие крайне занимательно: вода, так сказать, первичная стихия... — неопределенно пробурчал Чередилов и локтем подтолкнул Грацианского в бок. — Тебе по крайней мере понятно, Сашко, поскольку ты у нас светоч мышления... к чему вся эта притча?
Ему пришлось повторить вопрос, Грацианский снова не расслышал. Какая-то смертельная борьба чувств происходила в его побледневшем лице, как если бы перед ним билось обнаженное от покровов человеческое сердце. Словно зачарованный, опершись на свой посошок, и сквозь пенсне на шнурочке, он щурко глядел туда, в узкую горловину родника, где в своенравном ритме распахивалось и смыкалось песчаное беззащитное лонце.
— Сердитый... — непонятно обнажая зубы, протянул Грацианский и вдруг, сделав фехтовальный выпад вперед, вонзил палку в родничок и дважды самозабвенно провернул её там, в темном пятнышке его гортани.
Все последующее слилось в один звук: стон чередиловской досады, крик Вихрова —
— Ну, хватит с нас, пожалуй, этой лирики, — через силу, все ещё бледный, сказал Грацианский. — Ничего ей не сделается, твоей воде... заживет. Веди теперь обедать... до одури затаскал ты нас сегодня!
Молча они тронулись домой, и по дороге Чередилов сделал не очень удачную попытку загладить вину товарища; он в полушутку спросил, не обижает ли Вихрова, что они этак, без особого почтения, шляются по его лесу.
— Тебе-то полагалось бы знать, — сухо откликнулся, тот, — что уплотнение почвы под подошвой не идет на пользу деревьям... но я постараюсь возместить лесу ущерб, нанесенный моими старыми друзьями.
Так и не выяснилось никогда, что именно толкнуло Грацианского на его отвратительный проступок, и Чередилов, любивший при случае рассказать про истоки знаменитой лесной распри, сперва объяснял его приступом гипнотического страха, с оттенком мгновенного безумия, а впоследствии, накрепко сойдясь с Грацианским, даже оправдывал его как проявление научно-исследовательской пытливости к явлениям природы, приравнивая своего дружка чуть не к Гумбольдту. К чести Чередилова, эта неразливная дружба с Грацианским началась лишь после его напрасной и довольно бестолковой попытки сближения с Вихровым.