— Нет, она осталась дома, в лесничестве.
И тогда Туляков придумал несколько неожиданную форму благодарности за полученное от Вихрова удовольствие. Он предложил выкупить вихровский экземпляр осужденной статьи и, как бы на соблазн продавца, принялся выгружать из стола перевязанные папки скопленной за десятилетья архивной всячины; поступавшее позже было просто засунуто под тесемку. В глазах Вихрова цены ей не было, той бумажной рухляди, тем более что в одной из связок оказалось несколько неразборчивых тетрадок туляковского учителя — беглой лесной хроники, позволявшей проследить свертыванье зеленого коврика в Европейской России. Видимо, копя этот материал, Туляков и сам когда-то собирался заняться вихровской темой, но все откладывал, подобно исповеди на смертный час, и теперь расставался со своим кладом без сожаленья, как лесовод уступает преемнику любимую, не достигшую спелости рощу, — даже со стареньким чемоданом в придачу для доставки на вокзал. В разговорах о лесе они просидели до сумерек. Старик торжественно зажег огарок свечи, последний в стране, по его мнению; свечей уже не продавали, их приходилось
— Забирайте же эту вязанку опавшего хворосту, — на прощанье сказал Туляков про чемодан. — Никто ещё не уходил из лесу с пустыми руками. Любите лес, молодой человек... Да смотрите, ручка у чемодана не оторвалась бы.
— Ничего, я случайно бечевку с собой прихватил, — отвечал Вихров.
По молодости он не понял ни призыва к благородству судей, ни самоубийственной тоски, заключенных в этом даре, не поинтересовался даже, почему Туляков сам не использовал этот материал, одной публикацией которого, с комментариями, конечно, мог бы поправить свою репутацию в глазах современников тридцатых годов.
То было редкостное собрание документальных улик против разорителей русского леса. Наравне с такими жемчужинами, как расплатные ведомости с рабочими, запродажные нотариальные договоры, банковские иски к разорившимся лесовладельцам, даже копии сенатских актов о нашумевших в девятнадцатом веке лесных тяжбах, — попадались и не менее ценные бытовые материалы, относившиеся к частной жизни лесопромышленной буржуазии: их сплавные и лесорубочные билеты, их интимная переписка, скандальные газетные вырезки об их ночных шалостях в столичных кабаках, рваные меню обедов и на баснословные суммы ресторанные счета и, между прочим, перл коллекции — пачка полуграмотных записок залетной кафешантанной канарейки Жермены к известному Кнышеву, верно, за полштофа и через подставное лицо выкупленных у пропойцы. Именно эти опавшие листья эпохи, как правило, бесследно истлевающие к приходу историка, помогли впоследствии Вихрову в довольно выразительных картинках показать распыление национальных богатств по карманам тунеядцев, а документацию обвинительных глав довести до степени вещественных доказательств... Все вместе и предопределило успех
3
Рукопись была отправлена в издательство осенью следующего года. После полугодового молчания Вихров сам собрался в Москву за ответом, и тут, как-то вечерком, на исходе зимы, по последнему санному пути к дому лесничего подъехала кошевка. Сперва Вихров почуял только холод от распахнутых дверей, потом увидел в окне сестру с чужой дорожной корзинкой в руках. Полузнакомая женщина с провинившимся видом, как ему показалось из-за занавески, снимала тулуп у крыльца и отбивалась от вихровского сеттера, по кличке Пузырев, имевшего намерение лизнуть её в лицо. Вихров узнал Леночку по буфам на рукавах совсем износившегося пальто да по темной прядке волос, выбившейся из-под платка: как ни тянуло его поскорей вглядеться в милое лицо, он вышел к приезжей не прежде, чем подобрал подходящий для встречи тон развязной старческой воркотни. Оказалось, медкурсы в Лошкареве закрылись ввиду преобразования их в медицинский техникум, с переводом в область, причем Леночка не попала в новый набор учащихся; для краткости она умолчала, что сама не явилась в приемную комиссии райздрава из страха анкет и расспросов о своем социальном происхождении. Попозже, за вечерним самоваром, у лесничего собрались соседи послушать приезжую, как ей там жилось, что слыхать насчет свержения мирового капитала и почем масло на базаре, а та жалась к раскаленной лежанке и пугливо на все расспросы отвечала, что-де все очень хорошо. Нагрянувший на огонек Егор Севастьяныч выразил шутливое опасение, что теперь Леночка отобьет всех пациентов у старого лекаря, однако присутствующие уже понимали, что у Леночки оставался единственный выход — замужество, даже Пузырев, так откровенно расположившийся у её ног, словно чутьем нахлебника угадывал в ней будущую хозяйку.
Через неделю по приезде затихшая было Леночкина болезнь возобновилась. К прежним страхам и обостренному чувству нахлебницы прибавилось сознание своей непрощаемой вины — несколько преувеличенной, но не совсем беспричинной. До Пашутина краем дошли известия о гибели сапегинских барчуков на деникинском фронте, разумеется не на советской стороне. Никто в поселке ни намеком не обмолвился при Леночке, но зерно подслушанной молвы мгновенно пустило корни в подготовленную почву. Леночке казалось, что на нее, единственную уцелевшую от развеянной семьи, и должна пасть кара за все преступления свергнутого режима. Не только вечерней дороги пугалась она теперь, — любая мелочь, косой взгляд прохожего, посетитель в военной форме, письмо со столичным штемпелем, где могло содержаться указание о вреде её существования на земном шаре вообще, — все приобретало для нее особую значимость, известную ей одной. Тайком она сбегала на речку бросить в прорубь золотую брошечку, старухин подарок в минуту просветления и последнюю улику Леночкиной причастности к мировому капитализму, — из колодца могли бы случайно вычерпнуть бадьей! Теперь Леночка могла с чистой совестью пойти в службу к Егору Севастьянычу. Она с головой ринулась в работу, но болезнь оказалась так сильна, что иногда за целые сутки Леночка не успевала довести себя до спасительной степени усталости. Не было в больничке тише её, старательней, но тут-то и поджидал Леночку первый удар; нанесла его Семениха.
То была высокая и суховатая старуха Ветрова из соседнего Полушубова, мать пятерых, знаменитых на Енге сыновей. Двое старших пали ефрейторами в первую мировую, оба следующих служили во флоте, и один, по слухам, в первый же месяц революции выдвинулся в Петрограде во всероссийскую высоту, а другой уже успел к тому времени принять геройскую смерть под Нарвой, от Юденича. Пятый и меньшой, Марк, ещё мальчишкой тоже убежал в матросы, однако плавал не на морских, а всего лишь речных судах Камской флотилии, бившейся в ту пору с наступающим Колчаком. Сыновняя слава и пережитое горе придавали Семенихе ту медлительную и суровую осанку, с какой изображают родину на плакатах, и, правда, не всякий вынес бы с непривычки её пронзительный, чуть скорбный взор. Сам Егор Севастьяныч, имевший частое и незаконное прикосновенье к казенному спирту, несмотря на симпатии в окрестном населении, испытывал томленье духа в её присутствии, Леночка же просто избегала попадаться Семенихе на глаза. Случай свел их в перевязочной, и так как внешне Леночкино состояние выражалось в особой влажности искательного взгляда, в униженной предупредительности к людям, то, естественно, Семениха, осведомленная о злоключениях сапегинской воспитанницы, усомнилась в её искренности. Она только и спросила у Леночки: «Чего больно ластишься-то, барышня? Ай что недоброе загладить хочешь?» — с такой спокойной и зловещей лаской спросила, что у Леночки и ноги отнялись.
Теперь не спасло бы и замужество, потому что и оно не избавляло её от пристального общественного внимания. К тому же Вихров бездействовал, не умея разгадать молчаливый Леночкин недуг, понимая её зависимое положение, даже не смея представить на её высокий суд всю тысячу во имя её же исписанных страниц! Новые темы просились к нему на перо, но он почти не присаживался к столу, а главным образом шатался с ружьем по оттаявшим зыбинам или встречал рассвет в уединенном шалашике на Пустошaх. Шла стремительная весна, лес стоял голубой, ещё не проснувшийся, но ледок уже прозеленел на пашутинских прудах, а грачи принимались за починку старых гнезд. Стесненно улыбаясь, Леночка таяла на глазах: тем быстрей уходила со снегом, чем больше окружали её участием и теплом. Впрочем, домашние примечали, что