условиях жаркого вражеского нажима перед советским командованием стояла пока задача во что бы то ни стало сдержать натиск врага. Горе пораженья и сознание исторической опасности вызвали к жизни партизанскую ярость, и вот отныне объятые пламенем русские деревни доставались завоевателю по цене, какою на западе он покупал иные крепости. Так началась священная всенародная война, в которой советский народ, кроме своей земли, отстаивал ценности, принадлежавшие и самым отдаленным поколениям.
Острие бешенства враг устремил к русской столице. Она мнилась ему завершающей ступенькой ко всемирному владычеству, как будто даже овладение ею могло повлиять на ход большой истории. Москва нужна была ему любая, пусть мертвая, в руинах: чем кровавей трофей, тем величественней он выглядит в глазах дикаря. Но хотя эскадрильи вражеских бомбардировщиков редкую ночь не летели на затемненный город, Москва вопреки всему оставалась невредимой... правда, чуть посерела под пеплом войны, как пылится всякое жилье, откуда надолго отлучается его хозяин. В остальном столица жила с прежней полнотою ощущений, только спектакли нередко прерывались антрактами воздушной тревоги, а участники и болельщики шахматных турниров сбирались с противогазами на боку. По мере приближения к осени недавняя беспорядочность движений всюду сменялась точной и слаженной отработкой. На помощь обширной индустрии протянулись миллионы подсобных рук, железнодорожные депо готовили сверхплановые бронепоезда, заводы минеральных вод мастерили грозные минометы, солдатские жены штамповали коробки противотанковых мин.
Так свыкалась Москва с военным бытом, а ночные дежурства прочно вошли в распорядок рабочего дня. Чуть сумрак, Поля без понуждений поднималась с Варей на крышу, причем обе научились без рукавиц скидывать термитные зажигалки, прежде чем успевал раскалиться стабилизатор, С восьмиэтажной высоты девушкам виднее были подмосковные дороги в багреце надвинувшейся войны. Наверно, где-то там с посошком и с котомкой двигался на восток Павел Арефьич, а на возу с больничным скарбом, замыкая хвост беженской колонны, тащилась и Полина мать. Но проходили дни, и ни Варин отец, ни Елена Ивановна не появлялись в Благовещенском тупике обнять дочек... Однако не страхи за близких или тем более за личную безопасность владели Варей и Полей в ночные часы перед налетом, а чувство несоответствия их ничтожных усилий и громадности горя, грозившего родной стране. Ежедневно в газетах встречались описания солдатских подвигов, сопровожденные портретами героев; в большинстве это были молодые люди, ровесники подружек и тоже воспитанники комсомола. Всякий раз по прочтении сводки девушки молчали, не подымая глаз. И утреннее чаепитие, хоть и без сахара, представлялось им теперь гражданским преступлением, настолько противоестественным для человеческой природы, что даже не упоминалось в перечне военных запретов... Внештатная и добровольная работа в фабричных яслях поблизости также не облегчала их угнетенного состояния.
Оно началось ещё до бомбежек, когда Москва стала заметно пустеть, разгружаясь сразу с двух концов. С одной заставы прямо в бой, как и сто тридцать лет назад, отправлялись отряды народного ополчения и молодежь — на строительство оборонительных сооружений, а с вокзалов другой, стороны, в зауральскую глушь, — эшелоны заводского оборудования имосковской детворы во избавление её от случайностей полуосажденной столицы. Теперь малышей увозили в переполненных автобусах, и город долгим прищуренным взглядом провожал их, затихших, как воробьи в дождик... причем все знали, что это ещё наиболее поправимая из разлук...
Лишь внизу, под окнами дома 8-а, по-прежнему звучали детские голоса, отчего рождалась надежда, что положение на фронте обернулось к лучшему, и теперь постановление Государственного Комитета Обороны об эвакуации детей не успеет дойти до Благовещенского тупика. Но однажды в начале августа и после беспокойной ночи Варя проснулась как бы от толчка резко наступившей перемены. В рубашке, как была, она выглянула наружу, но не нашла там ничего угрожающего для жизни. Её разбудило отсутствие привычного детского щебета, на весь день наполнявшего Варю праздничным ощущением бодрости и уверенности, множественности чего-то и достатка.
И едва осталась наедине с мыслями и пустым небом, Варе почему-то припомнился единственный лесок на Енге, точнее — ей одной известный, затянутый плауном лесной уголок, потому что лошкаревская молодежь предпочитала для прогулок соседний обрывистый мыс с нависшими над рекой соснами. И когда подруги разбредались с ребятами пошептаться или нежно погулять, сплетя похолодавшие руки, и Бобрынин тоже уводил свою девушку, всякий раз новую, — но никогда Варю! — она незаметно исчезала на скрытую в сосняке полянку и, расплеснув руки, бросалась навзничь, и лежала так, одна, большая и нескладная, как лодка бакенщика Ильи с раскинутыми веслами, глядя в небо над собой, пока оно не начинало слегка покачивать её на своей материнской волне... Ей живо представилось, что теперь на том же самом месте лежит другой, ещё теплый, ещё легко можно было опознать его, даже с открытыми глазами лежит, но уже такой мертвый, что вот муравьишка ползет по лицу и взбирается на отускнелую роговицу зрачка, а тому безразлично. Варя пошатнулась и уронила что-то звонкое с подоконника при этом. Поля увидела её скомканную на полу, с лицом в коленях.
— Да что с тобой, Варька?
— Не трогай меня... сейчас пройдет. Взглянула вниз — и закружилась голова.
Напрасно старалась Поля оторвать Варины руки от лица.
— Выпей глоток. Уж я решила спросонья, что опять летят... Сколько сейчас?
— У меня остановились. Убери воду. Рано ещё, и воскресенье сегодня... спи.
Не сводя глаз с подруги, Поля подошла к балкону, Но ничего там уже не было: ни леска на Енге, ни убитого Бобрынина, а лишь громадный небесный простор, легкий, синий, беспощадный. И такова была прозрачность воздуха, отстоявшегося за ночь и по-осеннему пахнувшего укропцем, что даже сюда, на восьмой, доносился цокот копыт комендантского патруля. Перелом лета сказывался во всем, но, пожалуй, сильнее всего в пыльной, износившейся листве тополей... Вдруг Поля поняла все — детская площадка внизу была пуста, и сейчас крикливый
— А ведь знаешь, это очень плохо, — сообразила Поля, снимая с веревки выстиранное накануне платье.
— Что плохо... что?
— На фронте. Представляю, что творится на железных дорогах: всё дети, дети... и железо им навстречу. И значит, это надолго, иначе
Тем временем Варя успела справиться со своим испугом:
— Конечно, это не на полгода... но, нет; и не навсегда.
Одевались, уже не торопясь никуда; они так сжились за эти полтора месяца, что нередко одни и те же мысли одновременно приходили им в голову. Так, обе с одинаковой горечью подумали, что отныне из-за выезда яслей они могли бы спать хоть до обеда... Когда сквозь стенку к ним просочился детский смешок, девушки разом бросились туда, захватив последнюю конфетку: расплатиться за радость.
Они ошиблись, Наталья Сергеевна готовила прощальный завтрак внучке, почти снаряженной в дорогу. Никогда девочка не выглядела такой оживленной. Незадолго перед тем они посетили зоопарк, и больше всего Зоеньке понравился лев, огрызавшийся на муху. Вся квартира знала историю этого старого бабушкиного должка, задержанного из-за количества порванных чулок у москвичек. Сидя с зеркальцем в кроватке, девочка наводила солнечный лучик на бабушкин рот, звонко радуясь удачам... и действительно, было что-то очень похожее в том, как бабушка пыталась сцапать дрянного зайчишку, и тот вывертывался, неунывайка, и снова резвился по её лицу.
— Ты поедешь по веселой реке на красивом пароходе, — говорила при этом Наталья Сергеевна, выбирая последние кетовые икринки из опустевшей масленки. — Каждую ночь ты будешь ночевать на новом месте, пока не доберетесь до белого домика на высокой зеленой горе. У тебя будут тысячи подруг, и вас обучат самым хорошим песенкам на свете... — Здесь девочка задала свой какой-то встречный вопросик, и бабушка отвечала с удивительным для такой минуты спокойствием, что нет, только больные пароходы ночуют в гараже, а здоровые, как и люди на войне, работают на открытом воздухе день и ночь. — Да войдите же наконец... у вас что-нибудь срочное, девушки? — раздраженно сказала она на повторный шорох за приотворенной дверью.
Никогда подруги не заставали у Натальи Сергеевны такого беспорядка: зимние вещи валялись на полу, а не политая с вечера геранька повяла на подоконнике, верно от предчувствия разлуки с маленькой