незрячий взор на Вихрова, сидевшего чуть наискосок, в пяти шагах, с самым землистым лицом, какое может быть у живого человека, — Здравствуй, бывший брат, бывший друг... Как видишь, я очень болен, но виноватое сознание нашей долголетней общности подняло меня с моей одинокой койки, э... не только затем, чтобы публично покаяться в моих давних связях с тобою, а, прежде всего, чтоб проститься с тобой навсегда... Десятилетия подряд мы шли с тобой если не рука в руку, то нога в ногу, и, верь мне, совесть моя чиста. В меру сил моих я сотни раз стремился удержать тебя от пропасти, какая... о нет, я не только Кнышева имею в виду!.. так коварно манила тебя к себе. Признаюсь, порой я делал это слишком резко, но общественная репутация друга всегда была мне дороже его личного расположения... и, сам знаешь, не щадят ни прически, ни самих волос, когда тащат погибающего из пучины. А какие прекрасные вещи мог бы ты создать на радость здесь собравшихся, э... передовых лесников нашей любимой страны, если бы на другие цели обратил ты калории и киловатты своей опасной, незаурядной энергии!.. — И тут голос Александра Яковлевича исполнился тягучей, даже несколько виолончельной тоски.
— Начинайте же говорить по существу дела, Грацианский... — отважно бросил было Осьминов и даже встал, но тотчас же и опустился на место, не выдержав его тусклого, леденящего взгляда.
— В эту крайнюю минуту расставания хочется мне, Иван, ещё раз перечислить те грозные разногласия, что навечно разлучили нас, — продолжал Александр Яковлевич все тем же тоном надгробного рыдания. — Ты хлопотал о гражданских правах для леса, тайком пытаясь освободить его от гражданских обязанностей... именно в ту пору, когда каннибалы современности, Кнышевы, без усилий, э... сломившие тебе хребет, пытаются и всех нас повалить наземь. Да, мы любили тебя... но разве могли мы беречь твой лес и ждать мильярды лет, пока он свалится сам и станет антрацитом? Так распахни же свою грудь, Ваня, покажи нам по-братски, какой недуг гложет тебя изнутри, э... чтобы мы могли иссечь его оттуда. Поясни нам, простым людям, с каких политических позиций призывал ты нас раздумывать перед каждым ударом топора? А при своей светлой голове и почти несомненных знаниях не мог же ты не понимать, Иванушка, что одна минута, помноженная на мильон советских лесорубов, составит два года простоя... На краю бездны сознайся наконец, ради каких адских целей стремился ты ограничить советские рубки годовым приростом, другими словами — осиротить котлованы наших пятилеток?
— Да позовите же милицию... пора прекратить этот балаган! — крикнул кто-то сзади измененным из предосторожности голосом.
Подобие шквала пронеслось по собранию.
— Лес — это вода, — не сдержался с места Осьминов. — Так кто же тогда... может быть, суховей будет крутить наши турбины?
— Не скандальте на гражданской панихиде... — полуобернувшись, огрызнулся Чик, и в этом месте что-то дрогнуло в голосе Александра Яковлевича, как это бывает у вдов при первом ударе молотка по гробовой крышке.
— Вот мы зовем тебя в тысячу голосов, Иван, но ты не откликаешься. С великой болью мы разойдемся отсюда, чтобы беззаветным трудом возместить так и не осознанный тобою ущерб от твоих писаний. Но я бросаю эту горсть земли в твою преждевременную могилу с чувством признательности за все те радости и, к сожалению, э... неоправдавшиеся надежды, какими ты дарил нас, Иван, в годы младости и нашей совместной революционной борьбы!..
Те, кто сидел поближе, видели даже слезу у Александра Яковлевича, довольно крупного размера и, видимо из-за освещенья, желтоватого цвета, когда он спускался с трибуны; сразу же закатав в доху, вертодоксы повезли его домой наверстывать потраченный гемоглобин... Однако проделанная ими работа была значительно ослаблена секретарем партийной организации института. Это был сравнительно молодой человек, дипломант по кафедре механизации и из того отличного пополнения партийной интеллигенции, что приходила к общественному руководству прямо из помянутых котлованов очередной пятилетки. По специальности далекий от происходивших в то время лесных разногласий, он не примыкал ни к одной из враждующих сторон, но самый характер дискуссии задел его горячую, деловую прямоту. Не становясь на защиту Вихрова, он едко заметил, что сомнительное полемическое новаторство его противников вряд ли к лицу строителям коммунизма, да ещё при решенье важнейших задач народнохозяйственной жизни. Относясь со всемерным почтением к прошлому профессора Грацианского, секретарь все же назвал его речь припадком буржуазного красноречия, направленного к затемненью истины: цифры приличней всего опровергать цифрами же, сказал он. И, наконец, резко осудил недостойную развязность товарища Чика, посмевшего в своем выступленье общественную критику сравнить с горячей сковородой... От заключительного слова Иван Матвеич отказался. К ночи стало известно, что стенограмму заседанья затребовали вверх.
Тем не менее на следующий вечер были назначены перевыборы на вихровской кафедре и заготовлены бюллетени для тайного голосованья. Уже молва отправляла опального Вихрова куда-то в алтайское лесничество, а на его место прочили почему-то Чередилова, хотя, по общему мнению, он едва годился бы в завхозы похоронного бюро... как вдруг первый получил на выборах большинство голосов с одновременным сообщением об изгнании второго из стен Лесонаучного комитета. Наутро в кипе телеграфных поздравлений Иван Матвеич нашел и послание от перепуганного Грацианского за подписью всех вертодоксов и с перечислением его достоинств, каких он и не подозревал в себе. Это памятное событие 1936 года почти не повлияло на здоровье и общественное положение Ивана Матвеича, если пренебречь двухлетним молчанием, когда не было написано ни строки. Лишь в самый канун большой войны неожиданно вышло в свет его двухтомное
То был зенит его славы; считалось неприличным не упомянуть имя Грацианского в одной строке с выдающимися деятелями советского земледелия, садоводства и огородничества. Уже сам Иван Матвеич склонял перед ним голову с чувством вины, не за свои теории, впрочем, а от сознания ограниченности своего разума, неспособного понять величие этого деятеля. И хотя ничто пока не предвещало заката в судьбе Александра Яковлевича, какая-то непостижимая ущербность внезапно появилась во всем облике его и в повеленье. Он стал заискивать у скромных, обычно умолкавших в его присутствии сотрудников, часто заговаривал о своем намеренье вернуться к чистой математике или к исторической деятельности, почти молящим взором скользил за Иваном Матвеичем, когда тот хромающей походкой пробегал мимо него.
... Случилось, в конце сентября 1941 года на последнем заседании, где обсуждались вопросы эвакуации, они оказались за одним столом. Внезапно, без объявления тревоги, загрохотали зенитки кругом, и учёный совет перебрался в сводчатый подвал, где когда-то хранились спиртные запасы екатерининского вельможи.
— Заметь, Иван, столетия прошли, а ещё пахнут стены-то: дыхание Диониса! — шепотом поделился Александр Яковлевич, плечом касаясь вихровского плеча. — Как видно, Москву покидать не собираешься? Я, брат, тоже надумал остаться... надо же кому-нибудь присматривать за институтом... Говорят, ты ещё одну книгу закончил? Страшный ты человек, Иванище, во всякую погоду бежит твоя стружечка, и никакая ржавчина к тебе не пристает. — Иван Матвеич все отмалчивался, и тот решился на прямой вопрос: — Опять что-нибудь эпохальное, в трех томах?
— Нет, на этот раз просто руководство по применению леса в долговременной обороне, — суховато отвечал Иван Матвеич, хотя на самом деле он занимался тогда авиадревесиной. — Одно время я интересовался технологией сырого дерева... таким образом.
— Ты поосторожней, не увлекайся. Я, брат, и сам правой рукой пишу, а левой в то же самое время вычеркиваю. Вот попалась мне на днях стенограмма твоей вступительной лекции в этом году: читал я и за голову хватался. Ну, зачем тебе снова и снова дразнить гусей, Иван? Ты сообрази только:
— Кто это
— Вот и я говорю... мы. Война же, а ты перед незрелой молодежью заводишь волынку про лешего, про каких-то пустынников... да ещё на своем древнерусском жаргоне.
— Этот жаргон — язык моих дедов... на каком же воровском воляпюке прикажешь мне изъясняться? — обозлился вконец Иван Матвеич. — Кроме того, я привык уважать здравый смысл моей аудитории. Теперь давай помолчим, мы мешаем заседанью... Таким образом.