спортивных зал, мастерских самообслуживания и, наконец, особо торжественных туалетно-погребальных секторов, оборудованных на предельной игре воображения, проходил житейский путь, не покидая своей ячейки, не подвергаясь случайностям погоды или уличного движения. Передового мечтателя особо привлекало наличие у каждого жителя окошка для любования стихиями с последующим отражением в стихах дозволенных размеров. Кстати, в таких комбинатах с уплотненно-замкнутым циклом земного счастья искусно решалась задача многомиллиардного перенаселения, сосуществования и равновесного размещения... но, разумеется, так и сновали меж них спасительные противоречия, гнилостные твари специального назначения, мощные испепелительные агрегаты, призванные обеспечивать прогрессу дефицитное пространство для творчества, буйной размножительной деятельности и процветания: приходится насильственно стирать с доски вчерашнее для написания там завтрашнего.
Несмотря на явные кое в чем иронические излишества, мощная поступь человечества должна была, казалось бы, располагать стороннего зрителя к бодрой уверенности в завтрашнем дне. Лишь восприимчивостью натуры и вообще нездоровьем следовало истолковать повышенное беспокойство о.Матвея при виде, например, шагавших на дальнем фланге, опять же под заграничную музыку, молодых людей в пестрых футболках и с альпенштоками. Скалолазы, что ли? Как если бы наблюдал шествие брейгелевских скелетов! Правда, зрелище простиралось не только во всю ширь пейзажа, но и в глубь времени – тоже как бы в меркаторской развертке. За грядой розовых непроспавшихся тучек легко угадывался мглистый вечер с последующим чередованьем тьмы и света, но так было устроено, что и после тысячекратных повторений суточной смены вполне удовлетворительно просматривалась какая-то роковая, может быть, предпоследняя, перед чем-то, наша ночь, – сквозь нее просвечивало пустынное, уже чистое утро. Видно было, как передовые эшелоны человечества вступали в сизую неблагополучную дымку грядущего и дальше в тонкую, вовсе непроглядную синь, что образуется от сгущенья пространства. К сожалению, если бы даже запомнилось, старо-федосеевский батюшка не располагал словарем для обозначения качественной новизны происходивших там процессов с их безумными последствиями, которые в подробностях и совсем вблизи якобы наблюдала его дочка.
Не тревогой за судьбу незнакомцев, которых и племени-то издали различить не мог, окрашена была та минута, скорее нарастающим беспокойством по поводу чьего-то несомненного за спиною присутствия, хотя кому бы находиться там, кроме нарисованного на загадочной фреске. Еще не успел преодолеть в себе сладостную жуть открытия, чтоб обернуться, как уже увидел краем глаза. Сразу за его плечом, на сквозном дощатом настиле, видимо, сошедший с фрески
Следовательно, ни всеведенья Божественного, ровно ничего не оставалось в нем от прежнего пророка и сына Божьего, так как в силу чрезмерной щедрости вчистую роздал себя людям. По глубочайшему Матвееву убежденью, все лучшее, нажитое ими за вот истекающий исторический период, приобретено было через него одного, в том числе и нынешняя мечта о всемирном братстве, если только шествие на вершину не задержится на промежуточной ступеньке блаженства, наиболее соблазнительного для черни и рабов. И значит, нынешний его подвиг выше голгофского, когда лишь человек умирал в нем, чтобы из местного божества стать вселенским! Но здесь до спазма в солнечном сплетенье постигает о.Матвей очередное открытие: «...настолько растворился в самой идее человеческой, что после неизбежного, по писанию, сокрушения храмов вряд ли и в музеях-то уцелеет о бок с веселыми, в мраморе танцующими, виноградной лозой увитыми противниками своими, однажды сошедшими с престола в благодатные сумерки мифа». Ибо не пора ли, крикнет кто-то, предать погребенью обвисшее на гвоздях, с прозеленью смерти в его ужасной наготе некрасивое тело, двадцать веков провисевшее перед
Это был единый по содержанию, три ночи кряду длившийся сон, и странно, что, несмотря на свое беспамятство, о.Матвей ждал его продолженья, и так не досмотрел до конца.
Бедная проходная комната, и никого не слышно кругом. Лишь, благовествуя о жизни, капля по капле стучит вода. Вечер в окне – пробившиеся сквозь фикус оранжевые пятна гаснут на сбившемся одеяле. Неуверенным прикосновеньем больной благодарит солнышко на обоях, что навестило мимоходом. С фото в самодельной фанерной рамочке над комодом глядит немолодая чета: женщина склонила голову к суровому крепышу в знатных усах. В своей милосердной самаритянке, что минуту спустя принесет питье, о.Матвей узнает неутешную вдову. Знакомство происходит без единого слова. «Что и в оправданье себе сказать, не знаю...» – взглядом кланяется о.Матвей. «Мало ли всякого горюшка приключается в пути!» – следует улыбчато в ответ.
Ослабевшие пальцы еле держат кружку с малиновым отваром, но тем отрадней крохотный просвет к выздоровленью. Слеза бежит при мысли о доставленных заботах: «...и доктора не призовешь без страхового-то листка, да и сама бумажка на существованье далеко»! Численник в простенке указывает на длительность оказанного Матвею гостеприимства. Пожалуй, меньше-то чем за трое суток и не пропустить было бы целое человечество со всем его скарбом через истончившийся, кровоточащий мостик сознанья... И все еще тянутся завершающие арьергард. И в передышках каждый раз Матвею становится совестно за род людской, что после двадцативековой работы Христос остается один...