перечитал его, время от времени делая заметки. Если Веллауэр не самый знаменитый в мире музыкант, то во всяком случае один из самых знаменитых. Дирижировать начал еще до войны — звезда и гордость Берлинской консерватории. Что делал в военные годы, неизвестно, — не считая того, что работал, как и прежде, в своей родной Германии. Только к пятидесятым его карьера делает крутой взлет, и маэстро входит в число признанных мировых звезд, что мчатся с одного континента на другой ради единственного концерта, а потом улетают на третий дирижировать оперой.
Но и в зените этой мишурной славы он оставался тем же взыскательным и виртуозным музыкантом, требующим точности и изысканности звучания от любого оркестра, каким бы ни руководил, и абсолютной верности авторской партитуре, на чем заработал репутацию диктатора и сложного человека — но она, разумеется, меркла перед этим всемирным признанием его абсолютной преданности искусству.
Его личной жизни в статье почти не уделялось внимания, упоминалось только, что нынешняя жена маэстро — третья, а вторая покончила с собой двадцать лет назад. Местом жительства назывались Берлин, Гштад[21], Нью-Йорк и Венеция.
Фотография на первой полосе была не первой свежести: на ней Веллауэр, снятый в профиль, беседовал с Марией Каллас в сценическом костюме — мишенью фотографа несомненно являлась именно она. Странно все-таки: такая газета — и публикует фото тридцатилетней давности.
Брунетти нагнулся и вытащил из корзины «Газеттино». В ней, как водится, поместили фотографию места гибели маэстро — скучно-симметричный фасад театра «Ла Фениче», Рядом снимочек поменьше — люди в форме что-то выносят из служебного входа. А внизу — последний по времени фотопортрет маэстро: анфас, белая фрачная манишка, серебристая копна волос разлетается вокруг тонкого, острого лица. Что-то неуловимо-славянское в разрезе глаз, странно-светлых, глядящих из-под темных густых бровей. Нос явно великоват, но глаза такие, что этого не замечаешь. Крупный рот, полные, сочные губы — чувственные, в противовес аскетическим глазам. Брунетти попытался припомнить это лицо таким, каким видел вчера — сведенное, исковерканное смертной мукой, — но не смог: газетный снимок своей живостью оттеснял воспоминание. И вглядываясь в эти светлые глаза, комиссар старался вообразить силу ненависти, способной заставить кого-то уничтожить такого человека.
Его размышления перебил один из секретарей — он принес донесение от берлинской полиции, уже переведенное на итальянский.
Прежде чем приступить к нему, Брунетти напомнил себе, что Веллауэр был живой легендой, а немцам только подавай героев, и в том, что он собирается прочесть, наверняка нашло отражение и то, и другое. А значит, истина там может оказаться в форме предположений, а кое-где и в виде фигур умолчания. Разве мало музыкантов и художников состояло в нацистской партии? Но кто об этом вспомнит теперь, столько лет спустя?
Раскрыв донесение, Брунетти стал читать итальянский текст — немецким он не владел. У полиции за Веллауэром не числилось ничего, даже нарушений правил дорожного движения. Его апартаменты в Гштаде дважды подвергались ограблению; оба раза ни задержать грабителей, ни вернуть что-либо из похищенного не удалось; оба раза потери были возмещены страховкой, несмотря на их колоссальную сумму.
Брунетти не без труда пробился еще сквозь два параграфа, дышащих истинно немецкой дотошностью, пока добрался наконец до самоубийства второй жены. Она повесилась в подвале их мюнхенского дома 30 апреля 1968 года после того, что в донесении именовалось «длительной депрессией». Предсмертной записки найдено не было. Осталось трое детей — сыновья-близнецы и дочь, тогда соответственно семи и двенадцати лет. Тело обнаружил сам Веллауэр и полгода после похорон находился в полной изоляции от всего мира.
С тех пор он не привлекал внимания полиции вплоть до своей третьей женитьбы два года тому назад — на Элизабет Балинтфи, венгерке по рождению, враче по образованию и профессии и немецкой подданной по первому браку, расторгнутому за три года до свадьбы с Веллауэром. На учете в полиции она не состояла ни в Германии, ни в Венгрии. В первом замужестве имела дочь Александру тринадцати лет.
Брунетти все искал, и искал тщетно, хоть какое-нибудь упоминание о том, что делал Веллауэр в годы войны. В донесении говорилось, например, о его первом браке в 1936 году с дочерью немецкого промышленника и о разводе после войны. Между этими двумя датами человека словно и не существовало, что, на взгляд Брунетти, весьма красноречиво говорило о том, чем этот человек занимался или, на худой конец, какие взгляды разделял. Но это были только его личные подозрения, на подтверждение которых не очень-то приходилось рассчитывать — во всяком случае, на их подтверждение в официальном донесении полиции Германии.
Короче, Веллауэр оказался чист как стеклышко. И тем не менее кто-то подсыпал цианиду ему в кофе. По опыту Брунетти знал, что люди убивают друг дружку в основном по двум причинам — из-за денег и из-за секса, причем последнее ничуть не уступает первому по своему значению и часто именуется любовью; исключений из данного правила за пятнадцать лет расследования убийств ему попалось крайне мало.
Задолго до одиннадцати он покончил с немецким донесением и позвонил вниз, в лабораторию — выяснилось, что там еще ровным счетом ничего не сделали: не сняли отпечатков ни с чашки, ни с прочих поверхностей в гримерке, которая так и стояла опечатанной — по поводу чего, как ему сообщили, из театра уже звонили трижды. Он немного поорал на них — хотя и понимал, что это бесполезно. Потом переговорил с Мьотти, — оказалось, вчера ночью тот не узнал у
Посылать Альвизе или Риверре за отпечатками бесполезно, пока в лаборатории не выяснили, есть ли на чашке другие отпечатки, не принадлежащие дирижеру. Тут спешка ни к чему.
Досадуя, что пообедать сегодня не придется, Брунетти вышел из кабинета в первом часу, зашел в бар на углу и взял бутерброд и стакан вина — и то, и другое оказалось не лучшего качества. При том что все посетители этой забегаловки его узнали, ни один из них не стал выспрашивать у него о смерти маэстро — впрочем, какой-то старик все-таки, демонстративно шурша, развернул газету. Брунетти пошел к остановке «Сан-Заккариа» и сел на катер пятого маршрута, идущий на кладбищенский остров Сан-Микеле — мимо Арсенала и дальше вдоль скучных задворков острова. Кладбища он посещал редко, так и не усвоив столь присущего итальянцам почитания мертвых.
Он бывал тут раньше. Вообще-то это было одно из первых его воспоминаний — как его взяли сюда помочь прибрать могилу бабушки, погибшей в Тревизо под бомбами союзников. Он вспоминал живописные могилы, сплошь покрытые цветами, и аккуратные, как по линеечке, зеленые полоски, отделявшие один красочный прямоугольник от другого. А посреди этого — такие мрачные люди, особенно женщины с охапками цветов. Такие бесцветные и убого одетые — словно всю их яркость и нарядность высосала эта забота о тех, кто под землей, так что на самих себя уже ничего не осталось.
И теперь, почти тридцать пять лет спустя, могилы все так же нарядны и цветы все так же ярки, но люди, проходящие среди могил, — совсем другие, они явственно принадлежат миру живых — не то что те люди-призраки послевоенных лет. Могилу отца он нашел легко — недалеко от Стравинского. Русский был в полном порядке; он так и пребудет там в неприкосновенности, пока существует это кладбище и пока люди помнят его музыку. Что до отца, то с арендой его могильного участка дело обстояло хуже — неумолимо приближался час, когда его могилу вскроют, чтобы извлечь кости и поместить их в урне в нише одной из длинных, давно переполненных кладбищенских стен.
Впрочем, могильный холмик оказался тщательно прибран — братец у Брунетти был куда сознательнее его. Гвоздики в стеклянной вазе, вкопанной в землю, явно совсем свежие — заморозки трех последних ночей убили бы любой цветок. Он наклонился и смел рукой несколько листьев, прибитых ветром к подножию вазы. Выпрямился, потом нагнулся поднять окурок, лежащий у самого надгробия. Снова выпрямился и посмотрел на изображение на камне: его собственные глаза и подбородок и чрезмерно большие уши, которые, не доставшись ни ему, ни брату, перешли прямиком к их сыновьям.
— Чао, папа, — произнес он и, не зная, что еще сказать, пошел прочь вдоль ряда могил и выбросил окурок в большой металлический контейнер, вкопанный в землю.
В конторе кладбища он назвал свое имя и звание и был препровожден в маленькую приемную неким человеком, попросившим его подождать — сейчас он сходит за доктором. Читать тут было нечего, и