«Сумме технологии» (1963), сопоставляя биогенез, лингвогенез, а также техногенез как крупномасштабные самоорганизуемые процессы (или сопоставляя три эволюции: жизни, языка и технологии – получается то же самое). Я старался показать там, что шансы на будущее у всякого «крупномасштабного построения систем» являются максимальными на старте. Здесь имеется потенциально максимальное количество возможных реализаций всего, что вырастает, причем избранный путь эволюции одну за другой исключает различные альтернативы в пользу тех, которые реализуются. Если бы было не так, не возникло бы ни огромное родословное древо жизни, ни колоссальное множество различных человеческих языков, ни комплексы когда-то изобретенных, усовершенствованных и в конечном счете заброшенных технологий. Простейшей, по-видимому, моделью такой постепенной утраты «пробелов» и альтернативных шансов служит предложение, хотя и ориентированное (начиная от первого выговоренного слога) на определенный смысл, но при артикулировании еще не введенное в своей целостности в комплекс логических связей, поскольку ведь этот смысл может быть выражен различными способами. При этом фраза все более реализуется с каждым произносимым словом, но теряет стартовую свободу, а около конца фразы вообще остается не более чем одна лексема, которая может эту фразу завершить как подобает. Процесс культурогенеза – это нечто гигантское, растянутое на века (когда данная культура возникает из предыдущей) или даже на десятки тысячелетий (когда, как на заре антропогенеза, надо было «все придумать самим, на традиции не опираясь»). И тем не менее динамическая характеристика феноменов сходна в нем и во всех известных нам видах эволюции. Очевидно, что у позвоночных, возникших как ветвь других позвоночных, свобода видообразовательного маневра под давлением полученной ими наследственности гораздо более ограниченна, нежели та, которой когда-то располагали какие-нибудь праамебы или протобактерии. Ведь из этих архаических протоорганизмов возникли виды, способные жить даже в средах, не доступных никаким животным или растениям, например, в кипятке гейзеров, в бескислородных условиях и т.д. Аналогичным образом культура, рождающаяся из другой культуры, тоже – под давлением полученной ею наследственности – не столь многосторонне свободна, как была какая-нибудь протокультура при своем зарождении. Поэтому при начале культурогенеза вариабельность была самой большой, и тогда возникли тысячи форм культуры, чьих поздних потомков смогла впоследствии зафиксировать сравнительная антропология. Поэтому же существовавшая вначале автономия в выборе направлений развития подверглась в дальнейшей истории культуры постепенным ограничениям, хотя полностью не исчезла.
Здесь уместно будет упомянуть о споре, волнующем философскую, а также антропологическую мысль с самого зарождения той и другой. В этом споре, который вошел в историю под названием nature or nurture[78], философы и антропологи искали ответ на вопрос, принес ли с собой человек, вышедший в культурогенез из области «чисто биологической эволюции», какие-то врожденные и необратимо детерминированные особенности, или же скорее он представлял собой тогда пустой «белый лист», который затем от первой до последней строки заполняется под диктовку условий общественного бытия. Эволюционисты высказывали мнения, будто человек внес в свою культуру черты, ранее данные ему биологически и, пожалуй, прежде всего – потенциал агрессивности. Мелиористов, воспитанных в духе гуманизма, эти мнения всегда приводили и продолжают приводить в великий гнев. Они хотели бы видеть человека безгранично пластичным, чтобы он мог почти беспредельно совершенствоваться или чтобы его можно было беспредельно совершенствовать. Мне лично кажется, что в вопросе о шансах совершенствования людей умеренный скептицизм более разумен, чем доверчивость мелиористов, которые перекладывают вину за все жестокости истории на различным образом называемые «привходящие обстоятельства» – допустим, на отчуждение, от которого можно избавиться вместе с определенным типом общественного устройства, заменив его другим или другими. Здравый смысл подсказывает мне, что человек проигрывает и при крайнем недостатке, и при большом избытке предоставленных ему свобод; и что он – существо, лучше всего приспособленное к условиям умеренным, промежуточным между всеми возможными экстремумами. Собственно, отсюда и произошло известное изречение corruptio optimi pessima[79], потому что наиболее решительные попытки «единым махом» сделать людей совершенными или же счастливыми всегда кончались наиболее трагично. Во всяком случае, я держусь того мнения, что культурогенез вообще не подражает биогенезу, но и то и другое – частные случаи таких закономерностей высшего уровня, до познания которых мы еще не доросли.
Еще одна причина, доставляющая огромные трудности при построении модели культуры, заключается в том, что, по-видимому, в антропологии невозможно избавиться от этноцентризма. Известна крупная неприятность со знаменитой Маргарет Мид, которая изучала жизнь обитателей Самоа и наблюдала там прежде всего то, что
Что касается антропологии, то вообще в этой науке весьма тяжко осуществлять
Я в принципе не пытаюсь здесь решать такого рода дилеммы, но только отмечаю их, чтобы указать на антиномии, скрывающиеся в нашей задаче. Культуру можно «физикализировать». Я это и делал, используя понятийный аппарат, взятый из математики (из теории игр), а также из кибернетики (из теории