полицейского ангела-телохранителя, который следил за героем, напал огромный паразит жуков-кикимор. И вот главный герой, сопровождая своего ангела-телохранителя с выжженными глазами, натыкается на останки жука-кикиморы, разорванного четвертьметровыми муравьями, — и даже в такой ситуации он с любопытством наклоняется над останками, чтобы констатировать, насколько странной представляется ему анатомия жуков-кикимор (несмотря на то, что они происходят от насекомых, у них есть позвоночник в брюшной части туловища). И в такой ситуации находится место для рефлексии эволюционного свойства с объяснениями, почему именно так сформировалось внутреннее устройство жуков-кикимор.
Как, по мнению моралистов, добродетель — сама по себе награда, так — по принципам такого творчества — автономным, ничему не адресованным достоинством является максимализация всего необычного или странного. Вместо стереотипов страхов и обольщения, заимствованных из репертуара мифологической культуры, используется стереотип из сферы научной методики и ее системы доказательств. Но так как делается это некорректно по отношению к методологии, в сущности, происходит мифологизация, перевод в плоскость сказки лишь исходно верной логико-эмпирической структуры. Говоря иначе: если кандидат в сапожники появится среди людей, которые не носят обуви, не знают, что это такое, и никогда вблизи ее не видели, и сошьет пару туфель с каблуками спереди, под носками, то в глазах вечно босых туземцев дело его рук будет вещью серьезной и заслуживающей всяческого внимания, однако в глазах обутых людей это будет предмет, изуродованный до гротеска. Относительно текстов Фармера роль босого играет любой читатель-неспециалист, а роль обутого берет на себя человек, располагающий специальными знаниями в области биологии. И тогда для первого в творчестве Фармера нет ничего смешного, в то время как для второго это только смешно, хотя и не входит в замысел автора, потому что Фармер хотел нас восхищать, а не смешить, хотел показать странности объективного эволюционного процесса, а не продемонстрировать негодные средства, которыми он воспользовался для своей цели. Поэтому, вопреки замыслу автора, такое творчество кажется серьезному специалисту не очень остроумной карикатурой или гротеском.
В творчестве Кордвайнера Смита нет, разумеется, никакой мимикрии под реализм; это не сказки, замаскированные под научность, но явно демонстрирующие свой амальгамный характер; это не попытки встроить в структуру мифологического повествования конструкции и элементы, заимствованные из сферы эмпирических научных достижений. Конструктивная неустойчивость миров, построенных без сигнально- семантических посылок, то есть по образцу Фармера, происходит, по моему мнению, потому, что задача, ставящая условие, с одной стороны, построить мир, резко отличающийся от известной нам реальности, а с другой — в полной мере обеспечивающий материальную когерентность, лежит если не за границей писательских возможностей, то на самой этой границе. Впрочем, как утверждают некоторые логики, литературного текста, материальное «обеспечение» которого не содержало бы логических противоречий и несоответствий, вообще не существует; даже самая удачная конструкция не может быть в этом смысле совершенной. Насколько мне известно, эта гипотеза не была проверена специальными исследованиями. В любом случае данное возможное обстоятельство неопасно для литературы, потому что все упрощения, преобразования, дисторсии и девиации, каким литературный мир подвергается относительно мира реального, обеспечивают смысловое выражение авторских замыслов и знаковых (сигнальных) импульсов, а образующиеся пробелы заполняются насмешкой, иронией, одобрением и т. п., то есть то, что с чисто логических позиций кажется только ошибкой и дефектом, с художественной точки зрения часто оказывается основным достоинством текста. Подобный подход свойственен литературе потому, что она в состоянии конструктивные упрощения восполнять богатством семантики. Кто, отправляясь в путь, не понимает данного состояния вещей, почти всегда идет в неправильном направлении.
Но неудачи на этом пути не стали необратимым правилом. Конструктором убедительных фантазий бывает иногда, к примеру, Джеймс Блиш. Правда, не случайно один из его лучших рассказов «This Earth of Hours» («Эта Земля часов») отличается легким сатирическим подтекстом. Как только появляется оттенок сатиричности, исчезает педантичность, стремящаяся призвать его произведения на суд абсолютно эмпирического соответствия. В названной повести Землей управляет Матриархат. Это явление только названо, но подробно не описывается (что только достойно похвалы). Огромный флот космических бронированных кораблей Земли углубляется в пространство еще не изученного ядра нашей Галактики. Блиш не занимается никаким описательством: он лаконично фиксирует события, как наблюдатель на капитанском мостике, уже этим создавая впечатление, будто говорит о вещах обычных и общеизвестных, о которых читатель отлично информирован. Тому, кто выбирает такой способ повествования, удается избежать долгих, похожих на лекцию описаний, которые так часто растягивают до невозможности рассказы и повести в жанре научной фантастики; такой метод стоит подражания, хотя он труден в реализации, так как необходимо соответствующее изложение событий, иначе возможно полное непонимание.
Перед посадкой на планету Каллаё флот землян оказывается неизвестным способом почти полностью уничтоженным. На планете с остатками флагманского корабля оказывается горстка людей, переживших катастрофу. Среди них спаслись двое «матросов», боцман, а также государственный «герцог-супруг» Матриархата Упион XI. На пустынной Каллаё живут огромные, цилиндрические, многометровые гусеницы, передвигающиеся среди песков со скоростью экспресса. Используя боковые отверстия на теле, через которые продувается, как через оркестровые трубы, воздух, они умеют говорить, даже по-английски. Все вместе они представляют собой единое в психическом смысле существо, живущее на Каллаё. Людьми они не интересуются, так как полностью их обезвредили. За убийство одной из гусениц никто из уцелевших людей не несет ответственности. Предыдущая земная экспедиция была уничтожена тем же способом. Последний уцелевший после той катастрофы человек, телепатически транспортированный гусеницами, рассказывает вновь прибывшим с Земли обо всем, что он знает. В системе этой звезды есть еще одна планета, на которой живет «второе существо», тоже составленное из множества одинаковых тел. Телепатическая связь на космических расстояниях не действует. У этой истории нет, собственно, основной идеи; на полуразрушенной ракете люди устремляются «в черную галактическую ночь» к земному дому, но их шансы на спасение ничтожны. Как часто бывает со значительными произведениями, пересказ этой новеллы лишает ее основных достоинств. А отдельные слова рассказа предсказывают целые эпохи преобразований на Земле. (Флагманский корабль называется «Новый Вашингтонград» — символ объединения Земли), Упион — как бы «государственный наложник Матриархата». Между ним и сержантом Оберхольцером существует вполне понятная социальная дистанция, которая исчезает только благодаря катастрофе. Подтекст рассказа примерно следующий: великая армада — это знамение высокомерной веры человека в универсализм его экспансии. Поражение — ироническое развенчание этой веры. Возникает гипотеза, что все галактические ядра рождают разумную жизнь по принципу деперсонализации; для существ с Каллаё человеческий мозг — всего лишь патологический нарост, личность — знак такого вырождения, которому подвергаются существа, эволюционизирующие в «спиральных рукавах» Галактики. Развитие по пути телепатического объединения позволяет отказаться от инструментальных технологий{14}. У космоса разные обличья, даже такие, с которыми человек в принципе несовместим.
Сюжетные и концептуальные элементы — как две противоположные тенденции — часто разрывают фантастическое повествование. Блишу удалось это противоречие успешно преодолеть с помощью метода, который напоминает использованную Берлицем методику изучения иностранных языков без обращения к языку, уже известному учащемуся. Почти ничего не растолковывается и не переводится, объяснения не предлагаются, а «новое», то есть неизвестное, демонстрируется в его функциональных аспектах. Такой подход придает повествованию связность в «миротворении». Повествования, в которых читателю подробно объясняются особенности мира фантазии и предлагаются рациональные подходы, подпорченные одновременной фантазией, лишаются живой автономности. В произведение неизбежно закрадывается язык земной науки (или его имитация), а тем самым будто чужак в мир фантазии проникает стандартный «нулевой» мир, с которым уже соотносятся особенности воображаемого мира. Тогда разрывается единство повествования, ибо нельзя уже скрыть того, что базовым аутентичным языком описания становится не тот, который представляет феномены фантастического универсума, а тот, который их истолковывает. Таким образом, использование языка экспликации разделяет на две части единое до этого времени повествование; так и должно случиться, если автор в своих намерениях относит время действия в какое-то далекое будущее, например в 3647 год, но излагает события и реалии этого времени языком науки XX века. Но незадача не только в этом. С какого бока, собственно, могут касаться любовника процессы генно- молекулярного уровня, происходящие в теле любовницы? Любовная история развивается в совершенно