– Значит, машина активно наслаждается созерцанием как формой личного бытия?
– Вот именно… – подтвердил Трурль, но тихо, ибо не был уже почему-то столь уверен в себе, как минуту назад.
– А это, должно быть, фелицитометр, градуированный в единицах наслаждения бытием? – Клапауций указал на циферблат с позолоченной стрелкой.
– Ну да, он самый…
Разные вещи начал показывать машине Клапауций, внимательно наблюдая за стрелкой. Трурль, успокоившись, ввел его в теорию гедонов, или теоретическую фелицитометрию. Слово за слово, вопрос за вопросом, и вдруг Клапауций спросил:
– А интересно, сколько ощутишь единиц счастья, если, после того как тебя триста часов избивали, сам раскроишь негодяю череп?
– Ну, это проще простого! – обрадовался Трурль и сел уже за расчеты, когда до его сознания дошел раскатистый хохот друга. Пораженный, вскочил он с места, а Клапауций сквозь смех говорил:
– Итак, в качестве основополагающего начала ты выбрал Добро, любезный мой Трурль? Ну что ж, опытный образец удался на славу! Продолжай в том же духе, и все пойдет лучше некуда! А пока до свиданья.
И ушел, оставив Трурля совершенно уничтоженным.
– Ох подловил! Ох и срезал же он меня! – вопил конструктор, а вопли его сливались с восторженным постаныванием Блаженного; и так это его разозлило, что тут же запихнул он машину в чулан, старыми железками завалил и запер на ключ.
Потом уселся за пустым столом и сказал себе:
– Эстетический экстаз я перепутал с Добром – вот осел! Впрочем, разве Блаженный разумен? Откуда! Нужно пораскинуть мозгами совершенно иначе, протон меня подери! Счастье – конечно, блаженство – прекрасно, но не за чужой счет! Не из зла вытекающие! Вот оно как… Но что же такое Зло? Да, теперь мне понятно: в своей конструкторской деятельности страшно я теорию запустил!
Восемь дней и ночей не смыкал он глаз, из дому не выходил, а штудировал книги премудрые, о предмете Добра и Зла трактующие. Оказалось, что многие мудрецы за важнейшее почитают сердечную заботу и всеобщую доброжелательность. И то, и другое должны выказывать разумные существа, иначе ни в какую. Правда, как раз во имя этих идей сажали на кол, свинцом горячим поили, четвертовали, колесовали, лошадьми раздирали, а в особо важные исторические моменты не жалели для этого и шестерную упряжку. А равно в неисчислимых формах иных мучений проявлялась в истории доброжелательность, если духу желали добра, а не телу.
– Одних хороших намерений мало! – резюмировал Трурль. – Если, допустим, совестные органы разместить не в их владельцах, а в соседях, на началах взаимности, что бы отсюда проистекло? Э, плохо – тогда все мои свинства досаждали бы ближним, а я тем глубже погрязал бы в пороках! А если вмонтировать в обыкновенную совесть усилитель ее угрызений, чтобы недобрый поступок терзал виновного в тысячу раз сильнее? Но тогда, из чистого любопытства, каждый сделает что-нибудь гадкое, чтобы проверить, в самом ли деле новые угрызения угрызают так нестерпимо, – и будет потом до конца своих дней метаться, как бешеный пес, весь в угрызениях и укусах. Или испробовать совесть с обратным ходом и блоком стирания записи, ключи от которого были бы лишь у представителей власти… Нет, не получится: для чего же отмычки? А если устроить трансмиссию чувств – один чувствует за всех, все за одного? Ах да, это уже было, именно так действовал альтруизин… Или вот как: вмонтировать каждому в корпус мини-детонатор с приемничком, и тот, кому за его дурные и гадкие поступки желают зла больше десяти сограждан, при суммировании их воль на гетеродиновом входе взлетает на воздух. А? Разве не будет каждый избегать Зла как чумы? Ясное дело, будет, и даже очень! Однако… что же это за счастье – с миной замедленного действия возле желудка? К тому же начнутся интриги: сговорится десяток прохвостов против невинного и останется от него порошок… Ну а если просто переменить знаки? И это впустую. Что за черт – я, передвигавший галактики, как комоды, не могу решить такой несложной, казалось бы, инженерной задачи?! Допустим, в каком-нибудь обществе любой его член упитан, румян и весел, с утра до вечера скачет, поет и хохочет, делает ближним добро, да с таким запалом, что пыль столбом, собратья его то же самое, и всякий, кого ни спроси, кричит во весь голос, что несказанно рад бытию – своему собственному и всех остальных… Разве такое общество недостаточно счастливо? Хоть мир перевернись вверх ногами – никто никому в нем зла причинить не способен! А почему не способен? Потому что не хочет. А почему не хочет? Потому что радости ему от того ни на грош. Вот и решение! Вот вам и гениально простой образец для запуска в массовое производство! Разве не ясно, что все там счастьем на четыре копыта подкованы? Ну-ка, что скажет тогда Клапауций, этот скептик, агностик, циник и мизантроп, куда направит он жало своих придирок? Пусть тогда ищет пятна на солнце, пусть цепляется по мелочам – и слепой увидит, что каждый делает ближнему все больше и больше добра, так, что уж дальше некуда… Хм… а они ведь, пожалуй, устанут, запарятся, свалятся с ног под лавиной столь добрых поступков… Ну что же, добавим небольшие редукторы или глушители, счастьенепроницаемые перегородки, комбинезоны, экраны… Сейчас, сейчас, только без спешки, чтобы опять чего-нибудь не прошляпить. Значит: primo – веселые, secundo – доброжелательные, tertio – скачут, quarto – румяные, quinto – чудесно им, sexto – заботливые… хватит, пора и за дело!
До обеда он немного соснул, ибо размышления эти жестоко его утомили, а потом резво, бодро, проворно вскочил, чертежи начертил, программных лент надырявил, рассчитал алгоритмы и для начала построил блаженное общество на девятьсот персон. А чтобы равенство было в нем полное, сделал он всех похожими как две капли воды. Чтобы не передрались они из-за пищи, приспособил он их к пожизненному воздержанию от всякой еды и напитков: холодное пламя атома питало энергией их организмы. Потом уселся Трурль на завалинке и до захода солнца смотрел, как скачут они, визгом выказывая восторг, как делают ближним добро, гладя друг друга по головам и камни убирая друг другу с дороги, как, веселые, бодрые, крепкие, поживают себе в довольстве и без тревог. Если кто-нибудь ногу вывихнул, столько к нему набегало сограждан, что темнело в глазах, и влекло их не любопытство, но категорический императив сердечной заботы о ближнем. Правда, поначалу, бывало, вместо того чтобы выправить ногу, от избытка доброй воли вырывали ее; но Трурль подрегулировал им редукторы, добавил резисторов, а потом пригласил Клапауция. Тот на радостный их ералаш посмотрел, восторженный визг их послушал, с миной довольно хмурой, на Трурля взглянул и спросил:
– А грустить они могут?
– Глупый вопрос! Ясно, что нет! – ответил конструктор.
– Значит, вечно суждено им скакать, румяниться, творить добро и визжать во весь голос, что им распрекрасно?
– Ну да!
Поскольку же Клапауций не то чтобы скупился на похвалы, но так ни одной и не высказал, Трурль сердито добавил:
– Возможно, эта картина монотонна и не столь живописна, как батальные сцены, но моей задачей было сконструировать счастье, а не увлекательное зрелище для зевак!
– Коль скоро они ведут себя так потому лишь, что не могут иначе, – отозвался Клапауций, – Добра в них не более, чем в трамвае, который потому лишь не может тебя переехать на тротуаре, что с рельсов сойти не способен. Не тот испытывает радость от добрых поступков, кто вечно должен гладить соседей по голове, рычать от восторга и камни прохожим убирать из-под ног, но тот, кто сверх того может печалиться, плакать, голову камнем разбить, однако ж по доброй воле, по сердечной охоте не делает этого! А эти твои вынужденцы – всего лишь посмешище возвышенных идеалов, которые тебе в совершенстве удалось извратить!
– Помилуй, да ведь это разумные существа… – растерянно пробормотал Трурль.
– Разумные? – молвил Клапауций. – А ну-ка, посмотрим!
После чего, приблизившись к Трурлевым совершенцам, двинул первого встречного по лбу, да с размаху, и тут же спросил:
– Ну как, сударь, счастливы?
– Преизрядно! – ответствовал тот, держась руками за голову, на которой вскочила шишка.
– А теперь? – спросил Клапауций и так ему врезал, что тот полетел кувырком; но, не успев еще встать, еще песок изо рта выплевывая, кричал: