Фрида знакомится с Николасом Мьюреем. Это один из самых модных фотографов Нью-Йорка, снимавший самых знаменитых мужчин и женщин своего времени, от Лилиан Гиш до Глории Свенсон, от Д. Г. Лоуренса до Джонни Вейсмюллера. Он высок, строен, атлетического сложения (он дважды был чемпионом США по фехтованию на саблях), и у него аристократическое лицо, которое когда-то так нравилось Фриде в ее 'женихе' Алехандро Гомесе Ариасе. Фрида сразу же пленила Мьюрея своей экзотической красотой, огнем в угольно-черных глазах, живым умом, задиристостью. Она проводит с ним в Нью-Йорке три месяца, постепенно забывая тяжелую атмосферу койоаканского дома, навязчивые мысли о предательстве Кристины, болезненную ревность, от которой страдала всякий раз, когда видела Диего с другими женщинами или с Лупе Марин. Это сумасбродное любовное приключение она переживает в блестящем вихре светской жизни Нью-Йорка, общается с художниками и артистами – танцовщицей Мартой Грэам, Луизой Невельсон, журналисткой Клэр Бут Л юс, актрисой Эддой Франкау и художницей Джорджией О'Киф (с которой, по слухам, у нее связь); с приятельницами Ногучи Алиной Макмагон и Джинджер Роджерс, а также с коллекционерами Сэмом А.Левинсоном, Чарльзом Либманом и даже с Нельсоном Рокфеллером, очевидно простив ему уничтожение фресок Диего в 'Радио-Сити'.
Сейчас, с Ником, Нью-Йорк уже не тот угнетающе громадный город, где она одиноко сидела в гостиничном номере, мучаясь от зноя и духоты. Выставка имеет успех, половину картин раскупили. Она по уши влюблена в этого элегантного, уверенного в себе мужчину. После завтрака в отеле 'Барбизон-Плаза' она идет в его ателье на Макдугал-стрит, и там он делает одну из лучших своих работ – портрет Фриды во весь рост, в длинной шали, с шерстяными ленточками в косах на манер индеанок; у нее умиротворенный, даже немного томный вид, какого не бывало никогда прежде. Эта ни к чему не обязывающая любовь, у которой, как чувствует Фрида, нет будущего, вероятно, останется одним из самых приятных воспоминаний в ее жизни, когда к ней на несколько недель вернулись свобода и беззаботность юных лет. Для него она – Хочитль (Цветок), его двойник из индейского мира, далекий от противоречий и пошлости современной жизни. А для нее он – Ник, ее жизнь, ее дитя.
Когда праздник окончится и Фриде придется возвращаться в сумбурную жизнь Сан-Анхеля, в атмосферу зависти и мелких дрязг, которые окружают Диего Риверу, она будет хранить в памяти эту мимолетную любовь, словно талисман. 'Послушай, Малыш, – пишет она Мьюрею. – Трогаешь ли ты, проходя по коридору, светильник, который висит у нас над лестницей? Не забывай делать это каждый день. А еще не забывай спать на маленькой подушке, которую я так люблю. Не обнимай никого, глядя на рекламные щиты и таблички с названиями улиц. Не гуляй ни с кем в нашем Центральном парке. Потому что он принадлежит только Нику и Хочитль'.
Фрида увлеченно играет, не думая, что конец игры будет жестоким, что впоследствии одиночество покажется ей еще горше.
Поездка в Париж в 1937 году стала как бы кристаллизацией разрыва с Диего, разрыва со всеми и всем. Получив приглашение участвовать в организованной Карденасом мексиканской выставке в галерее Пьера Колля, она ухватилась за эту возможность вырваться из Мехико, забыть о своем положении, о физической боли, а также показать Диего, что теперь она свободна и независима. В Париже ее с восторгом встречают сюрреалисты (она живет у Андре и Жаклины Бретон) и виднейшие художники – Ив Танги, Пикассо. По словам Диего, Кандинский был так потрясен живописью Фриды, что 'прямо в зале выставки, перед всеми, обнял ее и расцеловал, и по лицу у него текли слезы'.
Но Фрида не находит в Париже той атмосферы праздника, которая так радовала ее в Нью-Йорке. В письме Николасу Мьюрею от 16 февраля 1939 года она называет Андре Бретона 'сукиным сыном' за то, что он не сумел организовать ей встречу и поселил в одной комнате со своей дочерью Об. Она не выносит парижской грязи, парижской еды (она даже заражается колибациллёзом); выставка кажется ей сумбуром, там все заполонили 'эти ненормальные прохвосты – сюрреалисты', и вообще вся эта 'пачкотня', якобы посвященная Мексике, по ее мнению, никому не нужна. Пьер Колль, шокированный картинами Фриды, отказывается выставлять их в своей галерее. В другом письме к Мьюрею Фрида выражает глубокое отвращение к парижским интеллектуалам:
Не могу больше выносить этих чертовых интеллектуалов. Сил моих нет. Лучше сидеть на земле и торговать лепешками в Толуке, чем иметь дело с парижской 'художественной' сволочью. <…> Ни разу я не видела, чтобы Диего или ты теряли время на идиотскую болтовню и интеллектуальные дискуссии. Поэтому-то вы настоящие мужчины, а не паршивые 'художники'! Сюда стоило ехать только ради того, чтобы понять, почему Европа загнивает, почему все эти бездарности породили гитлеров и Муссолини.
На настроение Фриды явно повлияли пасмурная погода и туман, а еще пустота в сердце, тоскливое предчувствие неизбежного разрыва с Диего. Любовное приключение и встречи с разными людьми в Нью- Йорке, светские успехи в Париже – рука Фриды появляется на первой странице журнала 'Вог', а модельер Элиза Скьяпарелли, вдохновившись ее индейскими нарядами, создает модель 'Мадам Ривера' – все это не может заглушить ужас надвигающегося одиночества.
По возвращении в Мехико ее ждут два испытания: разрыв с Николасом Мьюреем, который женится, и развод с Диего. Прошение о разводе по взаимному согласию – такая формулировка действует в Мексике со времени провозглашения Независимости, – поданное 6 ноября 1939 года, рассмотрено и удовлетворено койоаканским судом. Самые тяжелые моменты Фрида уже пережила – во время долгого ожидания в Нью- Йорке и Париже и в нескончаемых спорах с Диего. Для него развод превратился в навязчивую идею. 'Как-то вечером, – рассказывает он Глэдис Марч, – на меня вдруг что-то нашло, я позвонил ей и попросил дать мне развод, причем в панике придумал вульгарный и дурацкий предлог. <…> Маневр удался, Фрида заявила, что согласна развестись хоть сию минуту'. Возможно, это был предлог, которого Фрида боялась больше всего: ей трудно было испытать наслаждение в любви, она считала это последствием травмы, полученной при аварии.
Их брак распался в результате войны, которую они вели друг с другом три года, войны тем более абсурдной, что ее, по сути, ничто не оправдывало. Позднее Диего признается:
Мы были женаты тринадцать лет. Мы нисколько не разлюбили друг друга. Просто я хотел иметь возможность делать что хочу со всеми женщинами, какие мне нравились. Впрочем, Фрида не возражала. Она только не могла согласиться с тем, что я увлекался женщинами, которые меня не стоили или были ниже ее. Она воспринимала как личную обиду то, что я бросал ее ради шлюх. Но если я позволял ей обижаться, разве тем самым я не стеснял мою свободу? Разве это означало, что я – развратник, поддавшийся низменным инстинктам? И разве не было самообманом думать, будто развод положит конец страданиям Фриды? Разве не должна была она после развода страдать еще горше?
Ответ можно найти в письме Фриды Николасу Мьюрею, написанном в октябре, когда началась процедура развода:
Не могу выразить словами, до чего мне плохо, ты ведь знаешь, как я люблю Диего, и можешь понять, что эти муки продлятся всю жизнь, но после нашего с ним последнего бурного объяснения (по телефону), после того, как мы уже месяц с ним не виделись, я поняла, что для него будет лучше, если он оставит меня… Теперь я чувствую себя обессиленной и одинокой, мне кажется, что никто на свете не страдал так, как страдаю я, но все же я надеюсь, что через несколько месяцев это пройдет.
Но самый красноречивый ответ – картины, написанные Фридой в этом году, страшные, кровавые,