— Да, польский еврей.
— Сколько ты здесь?
— Три года. — Он показывает три пальца.
Получается, с ужасом думаю я, что он попал сюда совсем ребенком, но, с другой стороны, кто-то здесь, значит, все-таки выживает.
— Какая у тебя работа?
— Schlosser, — отвечает он, но я не понимаю. — Eisen, Feuer (железо, огонь), — объясняет он и начинает махать руками, точно бьет молотом по наковальне.
Понял, он кузнец.
— Я химик, — представляюсь я, и он с уважением кивает:
— Chemiker gut.
Но об этом можно и потом поговорить, а сейчас я нестерпимо хочу пить.
— Вода, пить. Мы нет воды.
Он смотрит на меня серьезно, почти строго и, делая ударение на каждом слове, произносит:
— Пить вода нельзя, товарищ, — и добавляет еще что-то, чего я не понимаю.
— Warum?
— Geschwollen, — следует незамедлительный ответ.
Я качаю головой, не понимаю, мол, тогда он надувает щеки, чертит в воздухе огромное лицо, вздувшийся живот. Значит, geschwollen — это пухнуть.
— Warten bis heute abend — ждать до сегодня вечер, — слово за слово перевожу себе я.
Потом он говорит:
— Ich Schlome. Du?
Называю свое имя, и он спрашивает, где моя мать. Когда говорю, что в Италии, Шлойме удивляется: как это — еврейка в Италии?
— Да, — объясняю ему в меру своих возможностей, — спрятана, никто не знает, исчезать, никому не сказать, никто не видеть.
Наконец он понял, встает, подходит и смущенно обнимает меня. Разговор окончен, я чувствую умиление, почти радость. Больше я Шлойме не видел, но мне никогда не забыть серьезного и кроткого лица этого мальчика, встретившего меня на пороге мертвого дома.
Многому нам еще предстоит научиться, но кое-что мы уже усвоили. Например, у нас есть некоторое представление о топографии лагеря. Его территория — квадрат со стороной около шестисот метров, огороженный по всему периметру двумя рядами колючей проволоки, причем внутренний ряд постоянно находится под высоким напряжением. На территории шестьдесят деревянных бараков, или, как их здесь называют, блоков, десять из которых еще не достроены. Есть каменное здание кухни, душевые и сортиры (на шесть — восемь бараков по одной душевой и одному сортиру), сельскохозяйственная экспериментальная ферма, где работает команда привилегированных заключенных. Помимо этого имеется несколько блоков особого назначения: в первую очередь сюда относятся санчасть с больницей и амбулаторией, которая занимает восемь бараков на восточном краю лагеря, двадцать четвертый блок (Kratzeblock), отведенный под изолятор для чесоточных, седьмой блок, куда никто из простых хефтлингов никогда не входил и где живет лагерная аристократия, придурки[10], т. е. заключенные, занимающие высокие должности.
Сорок седьмой блок только для Reichsdeutsche — чистокровных арийцев из рейха, политических и уголовников; сорок девятый — только для капо, половина двенадцатого блока, находящегося в распоряжении немцев из рейха и капо, отведена под каптерку, где распределяют табак, дезинсекционные порошки и время от времени еще кое-что. Тридцать седьмой блок — штабной, его делят канцелярия и нарядчики, и наконец двадцать девятый, где всегда наглухо закрыты окна, — женский; это лагерный бордель для немцев из рейха, которых обслуживают здесь молоденькие польские девушки- заключенные.
Общие бараки внутри разделены на два отсека — дневной и спальный. В дневном (он называется Tagesraum) живет блочный староста со своей свитой.
Там стоят стол, стулья и лавки; там рябит в глазах от фотографий, журнальных вырезок, рисунков, искусственных цветов, безделушек. На стенах большие плакаты с лозунгами и стишками, призывающими крепить дисциплину, соблюдать порядок и личную гигиену. В углу застекленный шкафчик, где Block- frisor (штатный парикмахер) хранит свои инструменты, где висят половники для разливания супа и две дубинки, одна из литой резины, а другая полая, как раз для того и предназначенные, чтобы эту самую дисциплину крепить. Во втором отсеке только нары, разделенные тремя проходами. Сто сорок восемь нар в три яруса, под самый потолок, чтобы не пропадал ни один сантиметр пространства, тесные, точно пчелиные соты. Здесь обитают простые хефтлинги, хефтлинги-работяги. В каждом бараке их не меньше двухсот, а то и двухсот пятидесяти, поэтому в основном спят по двое на одних нарах, представляющих собой настил из прогибающихся досок с тонким соломенным матрацем и двумя одеялами. Проходы настолько узки, что два человека в них расходятся с трудом; площадь пола так мала, что все обитатели блока не могут одновременно стоять, половина по крайней мере должна лежать на нарах. Отсюда запрет заходить в чужие блоки.
В центре лагеря — Appellplatz, широченная площадь для перекличек, где по утрам всех строят в колонны для развода на работу, а вечером пересчитывают. Чуть дальше — клочок аккуратно постриженного газона, на который в случае надобности устанавливается виселица.
Обитатели лагеря делятся на три категории — на уголовников, политических и евреев. Все носят одинаковую полосатую одежду, все — хефтлинги, только у уголовников на куртке рядом с номером зеленый треугольник, у политических — красный, а евреи, которых подавляющее большинство, отмечены еврейской желто-красной звездой. Заправляют всем, конечно, эсэсовцы, но их мало, и в лагере они появляются ненадолго. Наши подлинные начальники — зеленые треугольники, они творят, что хотят. И еще те из двух других категорий, кто добровольно становится их подручными, а таких совсем немало.
Мы научились, кто раньше, кто позже, в зависимости от способностей, отвечать начальству «Jawohl» — «Слушаюсь», ни о чем не спрашивать и всегда делать вид, что все поняли. Мы узнали цену еде и, как все, старательно выскребали наши котелки после съеденного супа, а когда откусывали кусок хлеба, обязательно подставляли под подбородок котелок, чтобы ни одна крошка не пропала. Мы убедились, что суп, зачерпнутый с верха и со дна бачка — две большие разницы, поэтому очень скоро уже могли безошибочно рассчитать, когда, в зависимости от объема бачка (а они все были разные), выгоднее всего занимать очередь.
Мы узнали, что ненужных вещей не бывает: железная проволока вполне заменяет шнурки, тряпками можно обмотать ноги, бумагой — утеплить тело, засунув ее (незаметно) под куртку. Мы узнали, что кража в лагере — обычное дело, воруют всё, что плохо лежит, поэтому научились перед сном заворачивать в куртку свое имущество — от котелка до башмаков, и этот тюк нам заменял подушку.
Постигали мы постепенно и фантастически сложные лагерные инструкции. Чего только стоило запомнить бесчисленные запреты: нельзя ближе чем на два метра подходить к колючей проволоке, нельзя спать в куртке, в головном уборе, без трусов, нельзя пользоваться умывальнями и сортирами «Nur Гиг Kapos» (только для капо) и «Nur Гиг Reichsdeutsche» (только для немцев из рейха), нельзя не ходить в душ в предписанные дни и ходить в непредписанные, выходить из блока, не застегнувшись на все пуговицы и с поднятым воротником, подкладывать под одежду бумагу или солому для утепления, умываться, не раздевшись по пояс.
Таких бессмысленных инструкций и требований бессчетное множество: каждое утро нужно «стелить постель», то есть разравнивать матрац и разглаживать одеяло, чтобы не было ни одной морщинки; смазывать заляпанные грязью башмаки на деревянной подошве солидолом, заготовленным специально для этой цели старостой блока; удалять с одежды пятна (пятна масляной краски, жира и ржавчины допускаются); каждый вечер нужно проверяться на вшивость и чистоту ног, по субботам бриться и стричься у блочного парикмахера, штопать или отдавать в штопку порвавшееся тряпье; а по воскресеньям проходить всеобщий контроль на чесотку и наличие пуговиц, которых положено иметь пять.
Мало этого, есть масса обстоятельств, которые в обычной жизни мы считаем мелочами, но здесь, в лагере, они превращаются в серьезные проблемы. Когда отрастают ногти, их надо стричь, но стричь нечем,