встречал, то это были мгновенные, мимолетные встречи. Я привык в людях, в большинстве, видеть врагов, и это мне сейчас здорово мешает, потому что такое отношение въелось в меня настолько глубоко, что даже когда я понимаю, что поступаю глупо, не могу побороть себя, хотя после мне бывает плохо и я чувствую себя как никогда одиноким. Вот если бы люди, могли не замечать этого… Но они не знают, что я способен на раскаяние, да и уж, конечно, по мне это не видно… А годы все шли, уже настал 1958-й.
Больница была большая, в ней работали вольнонаемные медицинские работники. Ну и, конечно, сестры… Повеяло чем-то давно забытым, проснулись какие-то схороненные инстинкты, чувства. Я ощущал дыхание свободы, которая была где-то рядом и в то же время далеко, недосягаема. Страшно хотелось приобрести свободу сразу, сейчас… Но я был болен, я был никто, ничто, и свобода была недосягаема, и сестры эти, призраки свободы, искушение, соблазн… Тут я сдался.
Когда пришел в сознание и увидел вокруг себя людей в белом одеянии, много белых людей, я понял, что и это мне не удалось, что меня каким-то чудом спасли, и покрыл этих людей черным матом. Это был совсем слабый мат, потому что потерял я три литра крови и совершенно обессилел. Потом, когда все было закончено, меня привязали за руки к кровати и держали до тех пор, пока не уверились в том, что мне уже стыдно.
Целых полгода лечили, уколы разные и все прочее, я выздоровел. Медленно, очень медленно тогда возвращалась ко мне жизнь. Врачи не отходили от моей постели, и не отходил Вах-Вах. Даже не знаю, кому я больше обязан своим выздоровлением – науке ли медицинской, врачам или ему, этому усатому длинноносому осетину по прозвищу Вах-Вах. У него и имя есть – Арсен. Впрочем, прозвище это ему досталось здесь, в больнице, из-за одного немного смешного случая. Дело в том, что Вах-Вах поступил в больницу с язвой, а в один день вместе с ним поступил хохол Иван Кандыбенко с геморроем. Они попали в одну палату, и тут их перепутал санитар. Он из-за усов их перепутал. Усы Ивана огненно-рыжие, у Арсена же, как у большинства кавказцев, черные. Понадобилось врачу Александру Андреевичу, хирургу, обследовать больного, поступившего с геморроем. Он приказывает медбрату вызвать из палаты больного, то есть Ивана Кандыбенко. Но медбрат куда-то очень спешил и перепоручил эта дело санитару. Только он забыл фамилию и, махнув рукой, сказал: «…Ну того, с усами позови».
Пошел санитар Гаврилка и немного погодя Привел Арсена. Александр Андреевич в лицо больного не знал и, думая, что перед ним Кандыбенко, уже надевая на руку перчатку, приказал ему спустить кальсоны и нагнуться в положение буквы Г. Вот тут у Арсена и вырвалось это испуганное: «Вах! Вах!», – которое заставило Гаврилку удрать из процедурной с коликами в животе. После этого имя Арсена все будто забыли, его заменило прозвище Вах-Вах.
Да, он, Вах-Вах этот, не отходил от моей постели, и врачи были вынуждены впоследствии переселить его в мою палату. Что его во мне занимало? Кто его знает… Или пожалел он меня? Он смешной какой-то, похож на угрюмую птицу с длинным клювом, только глаза смородиновые необычайно ласковые и как будто не с этого лица. Он угадывал любую мою потребность: хотелось пить – ко мне тянулась чашка с водой; хотелось принять более удобное положение в кровати – его руки угадывали это; на лбу моем постоянно менялись холодные компрессы, на губах я не переставал ощущать приятный вкус прохладного кислого лимона. Это длилось долго, несколько недель. И всегда я слышал его тихий, низкий, со страшнейшим акцентом голос: «Жить нада, та-ава-арищ, ничего не бойся. Свобода будет. Жена будет. Дети будут. Ты же мужчина – терпеть нада». Да, и он тоже был прав. Плохо было – лучше будет.
О, я прожил скверную жизнь – но я буду жить лучше; я совершал ошибки – я буду их совершать еще, только теперь у меня есть конкретная цель, и я могу ошибаться лишь в мелочах на пути к этой цели и на этих же ошибках учиться. А цель простая, естественная: спастись. И это ведь возможно. Только надо окончательно добить Серого Волка, который живет просто потому, что жив, что бьется его сердце, по жилам его пульсирует кровь.
Уезжать из больницы не хотелось, я как-то привязался к своим врачам. Они, пожалуй, первые поверили, что я не такой уж безнадежный дурак.
Как-то в больницу приезжала культбригада с концертной программой, и я решил воспользова-ться этим, чтобы хоть чем-то отблагодарить моих друзей. Я сговорился с музыкантами и спел свои старые песни, с которыми когда-то выступал в кабаре, конечно, на эстонском языке. Да и хорошо, что на эстонском, – песни эти, они в общем вроде бульварных, но я других не знал. Не беда, они поняли главное – я пел для них.
В колонии после возвращения из больницы меня ожидал очередной срыв моих прекрасных планов. Я всегда знал, что милейшему Василию Ивановичу – «оперу» мое присутствие в зоне постоянно причиняло страшнейшие головные боли. Из-за меня он слопал все имеющиеся в санчасти запасы цитрамона. Несмотря на это, он все же ночами спать не мог, то и дело среди ночи проверял, не положил ли я вместо себя кого- нибудь другого. И вот на основании рытых под моим руководством подкопов и прошлых заслуг по бегу на неопределенную дистанцию на лесной трассе меня отправили в БУР – барак усиленного режима.
В БУР забирают не только людей, заподозренных в стремлении сбежать, здесь коротают дни отказчики, промотчики, проигравшие все до нитки, все представители тунеядцев. Барак этот разбит на отдельные небольшие секции, по 20-30 человек в каждой. Внутри секций длинные двухъярусные нары, окна с решетками, двери на замке. В секции постоянный галдеж, дым от махорки, вонь от параши, на верхних нарах занимаются черт знает чем, на нижних – разговоры о еде… Здесь я превратился в зверя. Вот где уж действительно меня боялись, ибо от природы я довольно силен, и если кто подворачивался не вовремя под кулак – тому несдобровать. Меня обходили за метр. Долго терпеть это невозможно. Я понимал, что администрация колонии, тот же Василий Иванович не могли знать, что, собственно, происходит в моей душе, собираюсь я исправляться или нет, буду ли бежать, если меня выпустить, или нет; а находиться в БУРе мне предстояло, как я понял, до исправления – долго, что и говорить. Кто же мог знать, когда именно я исправлюсь? Я решил бежать из БУРа, чего бы это ни стоило, пусть даже жизни.
Но куда? Бежать без оглядки, все равно куда? Опять скитаться без жилья, без пристанища? Опять наблюдать жизнь со стороны, не принимая участия в ней? Нет, это не лучше. Или… Лесная хижина, охота, жизнь отшельника? Конечно, это лучше, чем БУР. Но это маловерятно, к тому же я болен. Но куда же тогда бежать? А если добраться до города Красновишерска, ближе к Уральскому хребту (чтобы не попадаться погоне), и там сдаться? Что даст мне подобный маневр? Ого, добавят срок и спрячут в тюрьму. Это точно. Ну что ж, там, в одиночке, я отдохну. Я решился. Но осуществить план этот до конца не смог. Он удался только наполовину.
Перед тем как уйти в побег – а бежал из карцера, – я вынес и спрятал в зоне оцепления, в которой работали, дорогие мне фотографии и настоящие записки. В столярной мастерской раздобыл стамеску, затем совершил умышленное нарушение существующего режима и получил за это десять суток карцера. Стамеску, несмотря на тщательный обыск, удалось пронести. Одно было плохо – забрали одежду и обувь. Почему мне вздумалось бежать именно из карцера? Потому что всегда меньше всего внимания обращают на тот объект, который считается самым надежным, непроходимым, куда нормальный человек не сунется. И еще потому, что в карцере заключенные содержатся по одному и, следовательно, можно было не опасаться предательства.
Три дня долбил стену, изорвал в кровь руки, все трое суток не спал, потому что днем работал, а ночью, когда работать нельзя было из-за тишины, караулил, чтобы дежурный не заметил мои достижения. Все это время меня мучил жесточайший понос. Когда же отверстие было готово, я обнаружил, что снаружи его