«Франция стала республикой! В Париже революция!»
Срочно были уложены вещи, и в тот же день друзья мчались по железной дороге в Париж. На границе и перед Парижем были сняты рельсы. Приходилось пересаживаться в наемные повозки. Тургенев вспоминал, как на одной из станций с шумом и треском пронесся локомотив с одним вагоном первого класса: в этом экстренном поезде мчался первый комиссар республики Антоний Туре. Люди с любопытством провожали глазами громадную фигуру комиссара, до половины высунувшегося из окна с высоко поднятою в знак приветствия рукою. Пассажиры вели возбужденные разговоры, но Тургенев заметил в углу седого старичка, беспрестанно повторявшего: «Все пропало! все пропало!»
Трехцветные знамена республики, мелькавшие всюду трехцветные кокарды, вооруженные блузники, разбиравшие камни баррикад... У Тургенева голова шла кругом от шума революционного Парижа, и весь первый день его пребывания там прошел как в чаду.
В эти тревожные и торжественные дни Тургенев еще ближе сошелся с Александром Ивановичем Герценом и всем его семейством, а также с немецким поэтом и революционером Георгом Гервегом.
Бакунин торжествовал: он с головою окунулся в революционную работу, стал жить в казармах с рабочими, охранявшими революционного префекта полиции Косидьера. Это был, по словам Бакунина, «месяц духовного пьянства. Не один я, все были пьяны: одни от безумного страха, другие от безумного восторга, от безумных надежд. Я вставал в пять, в четыре часа поутру и ложился в два; был целый день на ногах, участвовал решительно во всех собраниях, сходбищах, клубах, процессиях, прогулках, демонстрациях, одним словом, втягивал в себя всеми чувствами, всеми порывами упоительную революционную атмосферу». Тургенев объяснял секрет влияния Бакунина на массы тем, что он был «демократом по природе», доступным всем и каждому, и часто вспоминал при этом случай, как однажды рабочий остановил «гражданина Бакунина» на улице и стал излагать ему бредовый проект, согласно которому для спасения человечества нужно было уничтожить около 800 лучших зданий Парижа. Бакунин сел на придорожный камень и в течение четырех часов доказывал безумцу, что его проект нелеп.
Когда в апреле месяце донеслась весть о начавшемся брожении в Австрийской империи, Бакунин, добившись от Временного правительства Франции нужной ему минимальной суммы, отправился через Франкфурт, Кёльн, Берлин и Лейпциг в Бреславль. На первых порах к Бакунину отнеслись настороженно: сыграли роль распущенные недоброжелателями слухи о том, что он является агентом русского правительства, призванным внести раскол в ряды революционеров. Далее Бакунин прибыл в Прагу, центр национально-освободительного движения в Австрийской империи, где славяне собирались на съезд для выработки программы действий против общегерманского национального собрания, выдвинувшего во Франкфурте-на-Майне план включения всех владений Австрии в общегерманскую империю. В Праге Бакунин написал статью «Основа славянской политики», которая была опубликована в сентябре 1848 года в журнале «Славянские летописи». Показывая иллюзорность идеи объединения славян в рамках Австрийской, Германской или Российской империи, Бакунин излагал план создания свободной федерации славянских народов, управляемой общеславянским советом.
После неудачного восстания в Праге Бакунин вернулся в Бреславль, а потом в Берлин, Лейпциг. Он «бросился между славянами и немцами, между двумя великими, но, к сожалению, взаимно друг друга ненавидящими расами, бросился, чтобы предотвратить гибельную борьбу и повести соединенные силы» против русской тирании для народного освобождения. Очень сильно подействовал на Бакунина «крик немцев против славян, поднявшийся после роспуска славянского конгресса со всех концов Германии... Это уже был не демократический крик, а крик немецкого национального эгоизма; немцы хотели свободы для себя, не для других... В сей ненависти против славян, в сих славянопожирающих криках участвовали решительно все немецкие партии; уж не одни только консерваторы и либералы, как против Италии и Польши, демократы кричали против славян громче других: в газетах, в брошюрах, в законодательных и в народных собраниях, в клубах, в пивных ларьках, на улице... Это был такой гул, такая неистовая буря, что если бы немецкий крик мог кого убить или кому повредить, то славяне уже давно бы все перемерли».
В этой ситуации Бакунин, по его словам, «ожидал и требовал от немцев», чтобы «они совершенно изменили свои отношения и чувства к славянам, чтобы публично и громко выразили свою симпатию к славянским демократам и в положительных выражениях признали славянскую независимость. Такая демонстрация мне казалась необходимою для того, чтобы связать самих немцев положительным и громко выраженным обязательством; для того, чтобы подействовать сильно на мнение всех прочих европейских демократов и заставить их смотреть на славянское движение глазами другими, более симпатическими; необходимо наконец и для того, чтобы победить закоренелую ненависть славян против немцев и ввести их таким образом как союзников и друзей в общество европейских демократий».
Проповедь Бакунину удалась. В довольно короткое время «почти все немецкие демократические журналы, клубы, конгрессы заговорили вдруг совершенно иным языком и в самых решительных выражениях об отношениях Германии к славянам, признавая вполне и безусловно право последних на независимое существование, призывая их к соединению на общеевропейское революционное дело, обещая им союз и помощь против франкфуртских притязаний, равно как и против всех других немецких реакционных партий».
Из Лейпцига Бакунин отправился в Дрезден и там поднял восстание рабочих, которые вручили ему диктаторские полномочия. Вскоре из Дрездена пришла в Париж грустная весть. 9 мая прусские войска приступили к штурму дрезденских баррикад. Герцен выдавал за достоверный слух о том, что Бакунин убеждал руководителей восстания выставить на городские стены «Мадонну» Рафаэля и сообщить прусским офицерам, что, стреляя по городу, они могут уничтожить великое произведение искусства.
— Немцы получили слишком классическое образование, чтобы стрелять по Рафаэлю, — говорил революционер-идеалист.
Восстание жестоко подавили. Медовый месяц революции закончился трагически: Бакунина взяли в плен, приговорили к смертной казни, которую заменили пожизненным заключением. 16 февраля 1850 года Бакунин писал из крепости Кенигштейн Матильде Рейхель:
«...Итак Вы уже знаете, что я приговорен к смерти. Теперь я должен сказать Вам в утешение, что меня уверили, будто приговор будет смягчен, т. е. заменен пожизненною тюрьмою или столь же продолжительным заключением в крепости. Я говорю «Вам в утешение», потому что для меня это — не утешение. Смерть была бы мне куда милее. Право, без фраз, положа руку на сердце, я в тысячу раз предпочитаю смерть. Каково всю жизнь прясть шерсть или сидеть в одиночестве, в бездействии, никому ненужным в крепости за решеткой, просыпаясь каждый день с сознанием, что ты заживо погребен, и что впереди еще бесконечный ряд таких безотрадных дней! Напротив, смерть — только один неприятный момент, к тому же последний, момент, которого никому не избежать. <...> Для меня смерть была бы истинным освобождением». Но до этого последнего освобождения Бакунину было еще далеко. Из Кенигштейна его отправили в Австрию, а Австрия выдала Бакунина России, где он сидел некоторое время в Шлиссельбургской крепости, а потом был сослан в Сибирь...
Крушение потерпел революционный план и другого приятеля Тургенева — Георга Гервега. В апреле 1848 года он собрал в Париже из числа революционных эмигрантов немецкий вооруженный отряд и с помощью баденских революционеров проник в город, но был разбит виртембергскими войсками. «Экспедиция» Гервега, которую Карл Маркс считал революционной авантюрой, закончилась напрасной гибелью многих участников-рабочих.
Гервег едва не попал в плен и спасся лишь благодаря находчивости и энергии его жены.
«Экспедиция моего друга Гервега, — писал Тургенев, — потерпела полное фиаско; эти несчастные немецкие рабочие подверглись ужасному избиению... Если он приедет сюда, я ему посоветую перечитать «Короля Лира», особенно сцену между королем, Эдгаром и шутом в лесу. Бедняга! Ему следовало или не начинать дела, или дать убить себя...»
Однако Гервег вернулся в Париж, и Тургенев был свидетелем начала знаменитой семейной драмы Герцена: жена его, Наталия Александровна, увидела в Гервеге трагического героя, достойного сочувствия и любви.
Тургенев часто бывал в семьях Герценов и Тучковых, но с Наталией Александровной Герцен не находил общего языка. Интеллектуальная изощренность со времен премухинского романа вызывала у него раздражение. «Знакомы ли вы с такими домами, — спрашивал Тургенев Полину Виардо, — где невозможно разговаривать с