Кудряшов, будущий спутник и «дядька» Тургенева во время обучения в Берлинском университете.
Русскую словесность преподавал Тургеневым магистр Московского университета Дмитрий Никитич Дубенский, великолепный знаток древнерусской литературы, автор исследования «Слова о полку Игореве». В недалеком прошлом он преподавал словесность в университетском пансионе М. Ю. Лермонтову. Дубенский был поклонником Карамзина, Батюшкова и Жуковского, с воодушевлением читал оды Державина, но литературные вкусы его отличались архаичностью: Пушкина, например, он недолюбливал и явно недооценивал.
Господин Дубле, преподаватель французского языка, предлагал своим ученикам делать самостоятельные переводы «Генриады» Вольтера и политических речей Мирабо. Мейер помогал юношам усовершенствовать свои познания немецкого языка, Шуровский — латыни и начатков философии.
Но особенно увлекательными были лекции по истории Ивана Петровича Клюшникова, студента Московского университета, друга Белинского и Станкевича, члена их философского кружка. Рассказы Клюшникова отличались живой образностью и картинностью изложения, он обладал даром «вызывать дух исторических эпох». Да это и не случайно, так как молодой человек был не только пытливым и талантливым студентом, но и незаурядным поэтом, творчество которого высоко оценивал Белинский.
Летом 1833 года, перед поступлением в университет, «на даче против Нескучного», Тургенев испытал первую несчастную любовь к княжне Екатерине Шаховской. Она нанесла молодому, неокрепшему сердцу юноши глубокую рану. Соперником сына оказался его отец. Это событие настолько потрясло Тургенева, что впоследствии он подробно рассказал о нем в повести «Первая любовь».
А в сентябре Тургенев держал экзамены на словесный факультет Московского университета. Условия для поступления были очень строгими: претенденты подвергались испытаниям не только по специальным, но и по всем предметам гимназического курса, причем особое внимание уделялось знанию иностранных языков. Из 167 экзаменовавшихся было принято лишь 25 человек. Среди них оказался и Тургенев. Это событие отмечалось как большая семейная радость. «Мы, юноши, полвека тому назад смотрели на университет как на святилище и вступали в его стены со страхом и трепетом, — вспоминал И. А. Гончаров. — Образование, вынесенное из университета, ценилось выше всякого другого. Москва гордилась своим университетом, любила студентов, как будущих самых полезных... деятелей общества. Студенты гордились своим званием и дорожили занятиями, видя общую к себе симпатию и уважение». В начале 1830-х годов в Московском университете учился будущий цвет русской литературы и общественной мысли: Герцен, Огарев, Станкевич, Белинский, Аксаков, Лермонтов.
Однако нельзя сказать, что преподавание в нем целиком отвечало потребностям жизни и уровню современной науки. После восстания декабристов, после истории с Полежаевым, лично сосланным Николаем I в солдаты за вольнолюбивую, антиправительственную поэму «Сашка», после разгрома социалистического кружка Герцена и Огарева преподавание в Московском университете было поставлено под строгий контроль правительственных чиновников и тайной полиции.
Лекции по русской словесности профессора И. И. Давыдова касались в основном поэзии и прозы XVIII столетия. Много внимания уделялось «Житиям святых» Димитрия Ростовского, церковным проповедям Стефана Яворского, читалась риторика и поэтика по старым образцам. В историко-литературном курсе не находилось места даже Жуковскому, не говоря о Пушкине и поэтах его плеяды. Тургенев так прохладно отнесся к этой науке, что на экзамене по русской словесности получил удовлетворительную оценку.
Ярким явлением в университетской жизни были лекции профессора М. Г. Павлова по физике, а в действительности — по философии. Один из первых в России приверженцев Шеллинга, знаток немецкой классической философии, он побуждал студентов к занятию самообразованием в этой области, к созданию самостоятельных, не зависимых от институтского начальства, самодеятельных студенческих кружков. А. И. Герцен вспоминал: «Германская философия была привита Московскому университету М. Г. Павловым. Кафедра философии была закрыта с 1826 года. Павлов преподавал введение к философии вместо физики и сельского хозяйства. Физике было мудрено научиться на его лекциях, сельскому хозяйству — невозможно, но его курсы были чрезвычайно полезны. <...> Павлов излагал учение Шеллинга и Окена с такой пластической ясностью, которую никогда не имел ни один натурфилософ. Если он не во всем достигнул прозрачности, то это не его вина, а вина мутности Шеллингова учения. Скорее Павлова можно обвинить за то, что он <...> не прошел суровым искусом Гегелевой логики. <...>
Чего не сделал Павлов, сделал один из его учеников — Станкевич».
В период обучения Тургенева в Московском университете уже существовал философский кружок Н. В. Станкевича. Но в него входили студенты старших курсов, и хотя Тургенев со Станкевичем познакомился, постоянным участником этого кружка он не был; сближение со Станкевичем и людьми его круга произошло позднее.
В 1834 году старший брат Николай был определен в Петербургское артиллерийское училище, и семья Тургеневых решила перебраться в столицу. Варвара Петровна в это время лечилась за границей, а с детьми оставался отец. В мае Иван Сергеевич сдал экзамены за первый курс и подал прошение о переводе его на филологическое отделение философского факультета Петербургского университета. Просьба была удовлетворена.
В Петербурге Тургенев начинает свои первые литературные опыты. Он сочиняет оду на открытие Александровской колонны, которое состоялось 30 августа 1834 года, и начинает работу над романтической поэмой «Стено».
30 октября 1834 года семью Тургеневых постигает глубокое несчастье — в Петербурге, буквально на руках Ивана Сергеевича, умирает отец. Это случилось ночью. Накануне, словно предчувствуя свою близкую смерть, он неожиданно горячо приласкал сына, что делал так редко...
Устами героя «Дневника лишнего человека» Тургенев так передал свое душевное состояние после рокового события: «Я весь отяжелел, но чувствовал, что со мною совершается что-то страшное... Смерть тогда заглянула в лицо и заметила меня».
Тяжелые переживания, связанные с кончиной отца, нашли отражение в юношеской поэме «Стено», в которой Тургенев, по его позднейшим словам, «с детской неумелостью» рабски подражал байроновскому «Манфреду». Однако, несмотря на детскую беспомощность, в стихах шестнадцатилетнего Тургенева удивляет зрелость раздумий о смысле человеческого существования, о смерти и бессмертии.
Поэма открывалась монологом романтического героя. Лунной ночью в Риме, на развалинах Колизея, Стено предается размышлениям о минувшем величии Рима. Как стремительно летит время, как безжалостно стирает оно следы могучих эпох, целых культур, цивилизаций. Если даже Рим исчез, как сонное видение, то что говорить о слабой человеческой судьбе...
Для чего же дается нам жизнь, как понять смысл ее радостей и надежд, если каждый из нас находится во власти равнодушной и слепой стихии уничтожения? Эти вопросы будут волновать Тургенева всю жизнь, они войдут в его зрелые реалистические повести, составят философский фон его романов. Поэма свидетельствовала о богатом духовном опыте шестнадцатилетнего юноши, о глубине и серьезности его философских увлечений, разбуженных лекциями Павлова в Московском университете.
Примечательно, что в поэме «Стено» определяется и основной конфликт будущих тургеневских произведений: романтик-индивидуалист Стено, с опустошенной душой, не способный на живую страсть, а рядом — Джулия, беззаветно и самоотверженно отдающаяся своему чувству, провозвестница будущих тургеневских девушек.
Зимой 1834 года, по возвращении Варвары Петровны, Тургенев наносит визит одному из своих любимых поэтов, Василию Андреевичу Жуковскому, воспитателю наследника русского престола, будущего Александра II. Мать, узнав о поэтических увлечениях сына, решила напомнить Жуковскому о себе и давнем с ним знакомстве. «Она вышила ко дню его именин красивую бархатную подушку и послала меня с нею к нему в Зимний дворец, — вспоминал Тургенев. — Я должен был назвать себя, объяснить, чей я сын, и поднести подарок. Но когда я очутился в огромном, до тех пор мне незнакомом дворце; когда мне пришлось пробираться по каменным длинным коридорам, подниматься на каменные лестницы, то и дело натыкаясь на неподвижных, словно тоже каменных, часовых; когда я, наконец, отыскал квартиру Жуковского и очутился перед трехаршинным красным лакеем с галунами по всем швам и орлами на галунах, — мною овладел такой трепет, я почувствовал такую робость, что, представ в кабинет, куда пригласил меня красный лакей и где из-за длинной конторки глянуло на меня задумчиво-приветливое, но важное и несколько изумленное лицо самого поэта, — я, несмотря на все усилия, не мог произнести звука: язык, как говорится, прилип к гортани