брёвнами».
Первым ударил по «Нови» известный теоретик народничества, критик «Отечественных записок» Н. К. Михайловский, обозвавший Тургенева «безумнейшим человеком, который будет запускать свои неумелые пальцы в зияющие раны нового поколения». «Славно сказано!» — заметил Тургенев. Затем начал бранить «Голос» и, как писал Тургенев, «за самыми ничтожными исключениями брань посыпалась «crescendo», и в «Гражданине», наконец, было напечатано, как один из русских читателей бросил книгу на пол со словами: «Гадость! Мерзость!»
«Я никогда не подвергался такому единодушному осуждению, — сетовал Тургенев. — У меня насчет «Нови» раскрылись глаза, — это вещь неудавшаяся. Не говорю уже об единогласном осуждении всех органов печати, которых, впрочем, нельзя же подозревать в заговоре против меня, — но во мне самом проснулся голос — и не умолкает. Нет! нельзя пытаться вытащить самую суть России наружу, живя почти постоянно вдали от неё. Я взял на себя работу не по силам... В судьбе каждого из русских несколько выдающихся писателей была трагическая сторона; моя — абсентизм, причины которого было бы долго разыскивать, но влияние которого неотразимо высказалось в этом последнем — именно последнем произведении».
Отрыв Тургенева от России еще более усугублялся влиянием буржуазно-либеральных сотрудников журнала «Вестник Европы». Даже П. В. Анненков вынужден был предостеречь Тургенева от опасности космополитических крайностей, которые были свойственны редактору журнала М. М. Стасюлевичу и постоянному сотруднику В. Д. Снасовичу. Когда Тургенев, по обычаю, послал на суд Анненкову автограф «Нови», даже старого западника покоробили в финале следующие слова Паклина, героя романа: «Вы про римлян слыхали? Ну да как вам не знать — ведь латыни вы, по вашему званию, обучались! Народ был, доложу вам, грубый, сильный, практический, безо всякого идеала — и ничего после себя не оставил, кроме большого имени да большого страха, потому: завоеватели! крепкая, плотная масса! Кулаки! Вот и мы, русские, такие же будем, только с прибавкой демократического элемента — и к этому же результату нас и ведут люди вроде Соломина. К Риму — пополам с Америкой! — к царству кулаков. Впрочем, и американцы похожи на римлян. Сам-то Соломин — не кулак — напротив — он, коли хотите, и широкий человек, народный, простой — да за ним потянутся кулаки».
С трудом сдерживая возмущение, П. В. Анненков так охарактеризовал слова Паклина, от которых Тургенев сразу же отказался:
«Труднее будет изменить конец романа, т. е., собственно, не конец, а речь о России, вложенную Вами в уста паршивого Паклина, но собственно принадлежащую Вам самим. Уже не говоря о неудобстве скрываться за таким господином, причем смешение обоих неизбежно, но сама речь, по-моему, — и не верна, и обидна по своей неверности. Во-первых, основная мысль её, почти теми же словами, даже сказана впервые страшным реакционером Жозефом де Местром, который на запрос министра Разумовского, что он думает о плане основать Лицей, отвечал, что Россия никогда не будет иметь ни ученых, ни художников, ни влияния на образованность и должна ограничиться тем, чем ограничивался Рим, столь же мало способный к интеллектуальной жизни, как и она, то есть добиваться чести быть крепким и могущественным государством, основанным на религии и императорской власти... Какая же надобность повторять его буквально и навязываться в родство к обскуранту, хотя бы и гениальному! Это ли последнее слово романа? Во-вторых подумайте, друг, отымать от общества надежду когда-либо видеть императора не русского пошиба, а человеческого, конституционного, смягченного, просвещенного, значит просто понапрасну оскорблять общество, публично награждать его пощечиной, унижать его по-вельможески перед Европой, а так выходит из слов Паклина или того, кто за ним скрывается. Конечно, иной Спасович и порадуется этой речи, но ведь Вас не один Спасович будет читать, а вся Россия. Какая надобность ругаться над ней, даже в будущем? Да и с чужого голоса еще. Брани партий Вы должны ожидать, но брани всего государства — и справедливой — да у кого есть плечи, чтобы выдержать это. Я не буду спокоен, пока Вы не перемените этого места, ибо Катоном всепрезирающим можно быть, но неосновательным Катоном быть нельзя. Как изменить эту тираду, я не знаю — это Ваше дело: найдите заключение, которое было бы достойно основной идеи романа — вот и всё. А основная идея его ясна — всё это дикое, неумелое, почти позорное брожение есть результат невозможности существовать с абсолютизмом. Народ еще не чувствует этой невозможности, а образованный класс, начиная с гимназиста и семинариста, уже страдает акутным (острым. —
Безымянная Русь. Да, это та, которая уже стоит на кафедрах, пишет в журналах, мечется из стороны в сторону под предостережениями, увольнениями, притеснениями. Об ней-то надо упомянуть, она-то и упразднит безобразников, в ней-то и будущность».
Соглашаясь с Анненковым в отрицательной оценке паклинской характеристики России, Тургенев иначе смотрел на молодых революционеров. В отличие от Анненкова, он не мог назвать их порывы «безобразными». Еще осенью 1875 года, при встрече со Стасюлевичем в Буживале, Тургенев так говорил о цели нового романа:
«Молодое поколение было до сих пор представлено в нашей литературе либо как сброд жуликов и мошенников — что, во-первых, несправедливо, — а во-вторых, могло только оскорбить читателей-юношей как клевета и ложь; либо это поколение было, по мере возможности, возведено в идеал, что опять несправедливо — и сверх того, вредно. Я решился выбрать среднюю дорогу — стать ближе к правде; взять молодых людей, большей частью хороших и честных — и показать, что, несмотря на их честность, самое дело их так ложно и не жизненно, что не может не привести их к полному фиаско. Насколько мне это удалось — не мне судить; но вот моя мысль... Во всяком случае, молодые люди не могут сказать, что за изображение их взялся враг; они, напротив, должны чувствовать ту симпатию, которая живет во мне — если не к их целям, то к их личностям. И только таким образом может роман, написанный для них и о них, принести им пользу.
Я предвижу, что на меня посыплются упреки из обоих лагерей; но ведь то же самое случилось и с «Отцами и детьми»; а между тем изо всего моего литературного прошлого я имею причины быть довольным именно этой повестью...»
Упреки действительно посыпались с двух сторон, причем они превзошли ожидания. Возникло сомнение в собственном таланте, в способности верно понимать и глубоко чувствовать существо русского общественного движения. В мае 1877 года Тургенев писал своим друзьям: «Я перестаю писать не потому, что критика со мной обходится строго — а потому, что, живя почти постоянно за границей, я лишен возможности прилежных и пристальных наблюдений над русской жизнью, которая, к тому же, усложняется с каждым годом».
Но причина «неудач» лежала все-таки глубже: Тургенев своим романом не только попал в настроение минуты, но и вновь забежал вперед. Первый же процесс «пятидесяти» стал подтверждать некоторую правоту его прогнозов, затем начался процесс Веры Засулич. Во Франции «Новь» вышла уже со следующим примечанием от издателей: «Если бы роман г. Тургенева не был написан и даже напечатан раньше политического процесса, который происходит сейчас в петербургском Сенате, можно было бы подумать, что он скопировал этот процесс, тогда как он предсказал его. В этом процессе мы, действительно, видим те же самые благородные иллюзии и то же полное разочарование; мы вновь находим там всё, вплоть до неожиданных браков и браков фиктивных. Роман «Новь» внезапно сделался историческим».
И вот уже в апреле 1877 года преданный Тургеневу друг и поверенный А. В. Топоров с радостью сообщал: «Слышал я, что Вы опечалены отзывами нашей печати о «Нови» — напрасно. Поверьте, что это произведение с каждым днем будет приобретать больше и больше почитателей... Даже критиканы уже начинают раскаиваться в своих первых отзывах. Ларош во второй статье говорит, что «это произведение по таланту не ниже «Рудина» и «Дворянского гнезда», а рецензент «Санкт-Петербургских ведомостей» во вчерашнем фельетоне пишет, что если бы роман Ваш появился двумя месяцами спустя, т. е. после процесса пятидесяти, то критика иначе бы отнеслась к нему, что она, бедная, не знала, что в этом процессе явится хождение в народ, и переодевание, и проч.» — «Я знаю, что в критике наступила реакция в мою пользу», — отвечал Тургенев.
Через год революционерка-народница Вера Засулич стреляла в петербургского градоначальника Трепова, жестоко обращавшегося с ее заключенными товарищами, и суд присяжных оправдал её. «История с Засулич решительно взбудоражила всю Европу, — писал Тургенев Стасюлевичу. — Из Германии я получил