В начале 1870 года Тургенев встретился с Герценом в Париже после семилетней разлуки. Никогда его друг «не был более весел, разговорчив и шумен»; им было хорошо и радостно, прежняя холодная стена предубеждений истаяла как лед. А вечером Герцен занемог, на другой день Тургенев застал его в постели в сильном жару с воспалением легких. И, уезжая в Баден-Баден, Тургенев чувствовал, что друг его безнадежен, 10 января 1870 года он сообщал П. В. Анненкову: «Пишу вам под впечатлением горестного известия, любезный Анненков: я с час тому назад узнал, что Герцен умер. Я не мог удержаться от слез. Какие бы ни были разноречия в наших мнениях, какие бы ни происходили между нами столкновения, все- таки старый товарищ, старый друг исчез: редеют, редеют наши ряды! <...> Вероятно, все в России скажут, что Герцену следовало умереть ранее, что он себя пережил; но что значат эти слова, что значит так называемая наша деятельность перед этою немою пропастью, которая нас поглощает?»
А вскоре жизнь основательно тряхнула и Тургенева: в одно мгновение рассыпалось как будто бы навеки свитое им баденское гнездо. Началась франко-прусская война, во многом пошатнувшая веру Тургенева в европейскую цивилизацию, обнаружившая непрочность тех корней, которые пустил он в её почву. Сперва Тургенев приветствовал победы Германии. Ему казалось, что империи Луи Наполеона с её «бонапартизмом», напоминавшим худшие времена эпохи римских цезарей, нужен страшный исторический урок, подобный тому, какой николаевская Россия получила под Севастополем. Немецкие победы над войсками Луи Наполеона он называл победами цивилизации над варварством.
Но когда пала гнусная империя, когда в Париже была провозглашена республика, Тургенев стал с тревогой присматриваться к милитаристскому духу в Германии, к разгулу шовинизма в ней. «Теперь немцы являются завоевателями, а к завоевателям у меня сердце не особенно лежит». Но стоило Тургеневу лишь слегка охладить немецкую кичливость в «Вешних водах» и посмеяться над мещанской ограниченностью буржуа и тупостью германского офицерства, — возник решительный конфликт. Писатель навлек на себя гнев всего цивилизованного немецкого общества. Пауль Гейзе отказался отвечать Тургеневу на дружеское письмо. Критик немецкой «Петербургской газеты» призвал «всех офицеров германской армии» «стереть с лица земли клеветника и наглого лжеца». В Берлине распространился слух, что Тургенев в одной французской газете оскорбил национальное достоинство Германии, и Юлиан Шмидт, по просьбе ни в чем не повинного писателя, вынужден был напечатать опровержение.
«Господи! — писал Тургенев Л. Пичу. — Какими вы — все немцы — стали неженками, обидчивыми, как старые девы, после ваших великих успехов! Вы не в состоянии перенести, что я в моей последней повести чуточку вас поцарапал? Но ведь своему родному народу — который я ведь, конечно, люблю — мне случалось наносить и не такие удары! <...> До сих пор я думал, что немцы более спокойны и объективны. Вот я и должен похвалить своих русских».
Тургенев неспроста удивлялся немецкой щепетильности. Ведь в тех же «Вешних водах» он наносил куда более чувствительный удар национальному русскому самолюбию. Даже Анненкову любовное рабство Санина под властью Полозовой показалось не вполне достойным и нравственным. Очищать «омерзительную грушу» для её мужа — «страшно эффектно», но и «страшно позорно для русской природы человека». Но Тургенев оставил эту «позорную» правду, пережитую в какой-то мере на собственном жизненном опыте.
Пребывание семейства Виардо в Германии становилось невозможным. Они отправились в Лондон, и баденская вилла была продана вместе с домом Тургенева, который еще ранее перешел в собственность Луи Виардо. Теперь этот дом купил у Виардо московский банкир Ахенбах. «Я немножко пожалел о моем гнезде, — писал Тургенев Анненкову, — впрочем, во мне недаром татарская, кочевая кровь: чувства оседлости не имеется — и всякий дом — вроде палатки». Конечно, грустное это утешение мало успокаивало, но иначе поступить он не мог: по его словам, он готов был ехать за семьей Виардо куда угодно — даже в Австралию.
Некоторое время Тургенев ютился в Лондоне, пока не отшумела во Франции Парижская коммуна и вновь мещанско-буржуазный порядок не вошел в свои берега. Тогда супруги Виардо вернулись во Францию и поселились на улице Дуэ в доме, где на втором этаже Тургенев занимал две маленькие комнаты. Вскоре он построил себе дачный домик рядом с виллой Виардо под Парижем в местечке Буживаль. Это была последняя пристань Тургенева, русского писателя, которого мотала по Европе без жалости скитальческая судьба.
Посол русской интеллигенции
Длительное пребывание во Франции сблизило Тургенева с французскими писателями, и с лучшими из них он сошелся в тесном дружеском кружке. Конечно, меру этой близости нельзя преувеличивать. В общении Тургенева с французскими собратьями нет-нет да и проскальзывало снисходительно-высокомерное отношение Западной Европы к России как нецивилизованной и варварской стране. Когда Эдмон Гонкур впервые встретился с Тургеневым, од записал в своем дневнике: «Это обаятельный великан, кроткий, с белыми волосами, у него вид доброго горного или лесного гения. Он красив, величественно красив, чрезмерно красив, с небесной синевой в глазах, с очаровательной певучестью русского говора, с особенными переливами в голосе, напоминающими не то ребенка, не то негра». В преувеличенно лестной и восторженной характеристике есть налет экзотики: так говорят о некой диковинке и любопытной, и забавной для рафинированного интеллигента-парижанина.
Характеристика, данная Тургеневу стареющей французской знаменитостью, писателем Ламартином, и вовсе удивляла своей несообразностью. Тургенев у него предавался военной службе, «соединяя воинственную суровость скифа с мягкостью податливого славянина», «высокий лоб его, осененный густыми волосами, походил на древний храм в тени священной рощи». «Скажите, ради бога, — писал Тургенев Анненкову по поводу такой характеристики, — почему же это непременно надо быть ослом даже и гениальному французу, как только он потянет носом другой воздух...»
Присутствие Тургенева во Франции сыграло особую роль в преодолении вековых предрассудков и предубеждений, какие существовали в «культурном слое» Западной Европы по отношению к России и её литературе. Странствия Тургенева по Германии, Англии и Франции помогали русскому писателю выступать в качестве добровольного миссионера, «решительного радетеля» за родную литературу. Он становится одним из самых деятельных посредников между французскими и русскими писателями и даже между французами и немцами.
С апреля 1874 года Тургенев, Э. Гонкур, Г. Флобер, Э. Золя, и А. Доде скрепляют свой союз «пяти освистанных литераторов» ежемесячными обедами. Тургенев вводит французских писателей в неведомый им русский культурный мир. Он рассказывает им о нравах и обычаях России, о собственном детстве и юности, о загадочном русском мужике. В ответ на возражения, что культурному человеку должно быть скучно общество невежественного крестьянина, он говорит: «Напротив, часто приходится кое-чему поучиться у этих невежественных мудрецов, вечно занятых своими думами в полном отчуждении от культурного общества». Тургенев рассказывает французским приятелям об «истинно шекспировской простоте и силе чувств», таящихся в народе.
Блистательный рассказчик, он покоряет всех не только завораживающей беседой, но и энциклопедизмом, широтою эрудиции. «В нем чувствовалось знание всего огромного разнообразия жизни, — писал американец Г. Джеймс, — знание малодоступных другим явлений и ощущений, чувствовался горизонт, в котором терялся узкий горизонт Парижа, и эта широта знания и понимания выделяла его среди парижских литераторов». Своим присутствием в кружке, своими разговорами он искусно расшатывал национальные границы между разными культурами, поскольку условность этих границ прекрасно чувствовала его по-русски отзывчивая и восприимчивая душа.
Тургенева подчас удивляла и раздражала национальная кичливость французов, их культурная замкнутость и обособленность. Какая там Россия! И в «цивилизованной» Европе они не слишком стремились узнать то, что выходило за пределы Франции. В беседе с В. Гюго Тургенев убеждается, что французский гений «ровно ничего не видит в сочинениях Гёте». Он не смущается, приписывая Гёте шиллеровского «Валенштейна», поскольку «никогда не читает этих немцев», но и не читая знает, что могли написать и написали Гёте и Шиллер — «одного поля ягоды». Тургенева приводит в изумление, что Гюго не знает и английской литературы, а русская, конечно, ему вообще представляется каким-то мифом.