и детьми, размышляет о недостатках и достоинствах разных возрастов человеческой жизни, о взаимоотношениях между поколениями, о преемственных связях между ними. На чем держатся они, эти связи? На сыновнем отношении к отцам, к прошлому своей родины, на отечески-благодатной любви старших поколений к детям, к молодой поросли, идущей им на смену.

Проблема отцов и детей лично затронула в это время Тургенева. Между ним и повзрослевшей дочерью Полиной возникали конфликты, похожие на те, которые изображаются в «Отцах и детях». «При большом сходстве со мною, — писал Тургенев Е. Е. Ламберт, — она натура совершенно различная от меня: художественного начала в ней и следа нет; она очень положительна, одарена характером, спокойствием, здравым смыслом... романтическое, мечтательное всё ей чуждо... Она не любит ни музыки, ни поэзии, ни природы... а я только это и люблю»... «для меня она — между нами — тот же Инсаров. Я её уважаю, а этого мало».

В письмах Тургенева периода работы над «Отцами и детьми» часто встречаются размышления о молодости и старости, об их психологической несовместимости и взаимной глухоте. Преимуществом молодости автор романа считает относительно безоблачный взгляд на жизнь. Но юношеский оптимизм по- своему ограничен: в нем нет еще ощущения драматизма человеческого существования. Старости этот драматизм открыт, она мудрее, человечнее, но зато она теряет крылья молодости, устремленность в будущее и живет в большей степени прошедшим, упивается воспоминаниями. «В сущности — всякому человеку более или менее плохо; в молодости этого не чувствуешь — оттого молодость и кажется таким прекрасным возрастом». Отдавая дань мудрости зрелого человека, Тургенев ловит себя на мысли, что и это чувство может быть эгоистическим. Самодовольство молодости естественнее и простительнее самодовольства в старости: отцы должны прощать юности её наивный эгоизм. И Тургенев поправляет себя: «А впрочем — это я вздор говорю: молодость — действительно прекрасная вещь. Вы это должны по себе знать — Вы молоды. Самая Ваша тоска, Ваша задумчивость, Ваша скука — молоды. Мы, например, с Вами во многом сходимся: одна только беда: Вы молоды — а я стар. Вы еще вносите новые суммы — а я уж подвожу итоги».

27 июля 1860 г. Тургенев встретился в Лондоне с Герценом. Разговор между старыми приятелями шел в основном о том направлении, которое определилось в последние годы в журнале «Современник», о нетерпимом отношении Чернышевского и Добролюбова к людям сороковых годов, к русскому либеральному движению. Тургенев посвятил в подробности своего разрыва с «Современником», Герцен делился впечатлениями от встречи с Чернышевским летом прошлого года:

— Я разделяю ваше возмущение, — говорил Герцен. — Это люди, которые тоном своим могут довести ангела до драки и святого до проклятия. Но нельзя не заметить, что ведь они, как и мы, «лишние», являются болезненным продуктом последнего, самого мрачного периода николаевского царствования. Люди типа Чернышевского не могут отделаться от желчи и отравы, набранной ими больше чем за шесть лет тому назад.

— Но у них, — возражал Тургенев, — есть все-таки и преимущество, я бы сказал, что в них уже гораздо меньше следов барства, чем в нас.

— Да не только в барстве тут дело, а и в том, что они не «лишние»... Но это люди озлобленные, больные душой, зачахнувшие от вынесенных оскорблений времен николаевских.

— Значит, Вы видите в них некий шаг вперед по сравнению с «лишними людьми»?

— Бесспорно! Но все же это болезненный шаг: у «лишних» была хроническая летаргия, а у этих — острое и болезненное страдание. Они какие-то «желчевики» и скоро, даже очень скоро сойдут со сцены. Для жизни они слишком унылы и аскетичны. И жизнь не сможет долго выносить наводящие уныние лица невских Даниилов, мрачно упрекающих людей, зачем они обедают без скрежета зубов и, восхищаясь картиной или музыкой, забывают о всех несчастьях мира сего.

— Да, Вы правы, — перебил Тургенев, — именно сухость и догматизм более всего в них отпугивает меня. К чему это литературное робеспьерство, это пренебрежение к художественности, к красоте, это недоверие к искусству. Интересно, о чем же у Вас шел разговор с Чернышевским?

— О, это было весьма поучительное общение. Меня поразила в нем злая радость отрицания и страшная беспощадность. Подобных людей я встречал во Франции после событий 1848 года. Поражение республики доводило их до таких резких выводов, которые пугали радикальной бойкостью. Но невский Даниил превзошел их всех. Дело в том, что, идя путем отрицания, русский пользуется перед европейцем страшным преимуществом у него тут нет ни традиции, ни родного, ни привычки. Всего безопаснее по опасным дорогам проходит человек, не имеющий ни чужого добра, ни своего. На лице у Чернышевского я почувствовал глубокий след души помятой и раненой, какое-то снедающее и свернувшееся самолюбие. «Что же вы заступаетесь за всех этих лентяев, Онегиных и Печориных, — говорил он мне, — этих дармоедов, трутней, тунеядцев, которые любили стонать о несчастном положении, но притом спокойно есть да пить». — «Неужели вы в самом деле думаете, что эти люди по доброй воле ничего не делали?» — спросил я. «Вез всякого сомнения, они были романтики и аристократы, они ненавидели работу, они считали бы себя униженными, взявшись за топор или за шило, да и того, правда, они не умели», — отвечал мне «желчевик». «Но Чаадаев, например, он не умел взяться за топор, но умел написать статью, которая потрясла всю Россию. И за это был объявлен сумасшедшим. Белинский умел писать, Грановский читал лекции... Это были люди с огромной энергией и смелостью. Однако множество людей с меньшими силами поневоле оказывались парализованными», — убеждал я. «Зачем же они в самом деле чуждались простого труда?»... и так далее. Кончилось тем, что я решил прекратить эту сказку про белого бычка — и каждый из нас остался при своем мнении. Резюме невского Даниила было приблизительно следующим: «Я не заставляю никого работать, я констатирую факт — это были праздные, пустые аристократы, жившие покойно и хорошо, и не вижу причины, почему мне сочувствовать им». Я же ему ответил: «Воля ваша, а ведь это пустое дело — гнать людей или умерших, или приготовляющихся к смерти, и гнать их в таком обществе, где почти все живые хуже их — военные и штатские, помещики и попы».

Разговор с Герценом снова навел Тургенева на те размышления, которым он предавался в Содене, и вновь сильная, злобная, мрачная, но честная фигура «нигилиста» стала тревожить его воображение. Отправляясь на остров Уайт в городок Вентнор на морские купания, он уже обдумывал план нового романа, главным героем которого должен был стать «желчевик».

В Вентноре Тургенев поселился в прелестном домике у моря; широкая полоса желто-бурого песка тянулась далеко по морскому прибрежью, бутылочного цвета зеленые волны омывали ее в часы прилива; после отлива на влажном, твердом песке оставались пряди водорослей... Тургенев любил гулять по этой песчаной полоске в предзакатные часы в одиночестве, предаваясь творческим размышлениям. Часто он заходил в небольшое светлое здание. Это был своеобразный музей, в котором предприимчивые англичане собрали экспонаты, выброшенные на берег морем — обломки старинной утвари, мебели, посуды, материальные останки былых кораблекрушений. Особое внимание Тургенева сразу же привлек большой, громоздкий предмет в дальнем углу музея. Это была кормовая часть старинной галеры, столь ветхая, что, казалось, могла рассыпаться от малейшего прикосновения. Вековая плесень покрывала полуистлевшее дерево, но сквозь её налет проступала надпись: «Молодая надежда» — название этого корабля. Поражал контраст между названием обломка и его состоянием, контраст, всегда тревоживший мысль Тургенева: дерзновенность человеческих порывов и бренность всего земного.

«Я начал понемногу работать, — писал Тургенев Е. Е. Ламберт, — задумал новую большую повесть — что-то выйдет?» Именно здесь, на острове Уайт, в Вентноре, был составлен «Формулярный список действующих лиц новой повести», где под рубрикой «Евгений Базаров» Тургенев отмечал: «Нигилист. Самоуверен, говорит отрывисто и немного — работящ. — (Смесь Добролюбова, Павлова и Преображенского). Живет малым; доктором не хочет быть, ждет случая. — Умеет говорить с народом, хотя в душе его презирает. Художественного элемента не имеет и не признает».

Добролюбов в качестве прототипа здесь указывался первым. Павлов Иван Васильевич, который шел следом, был мценским помещиком, врачом и литератором, приятелем М. Е. Салтыкова-Щедрина, атеистом и материалистом. Тургенев познакомился с ним в 1853 году, во время окончания спасской ссылки, а затем часто навещал его в мценском имении, в Москве, приглашал в Спасское. В 1859 году Тургенев помогал И. В. Павлову в организации политико-литературной газеты «Московский вестник», ходатайствуя перед министром народного просвещения Евграфом Петровичем Ковалевским. Тургенев относился к И. В. Павлову дружелюбно, однако его часто смущала в нем прямота и резкость суждений и оценок. Он категорически не

Вы читаете Тургенев
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату