Я еще не успела завершить свой туалет, когда в комнату бодрым шагом вступила кузина Милли. В то утро нам предстояло завтракать одним. «Вот радость», — прокомментировала она. Иногда Хозяин велит ей завтракать вместе с ним. И тогда будет «уедать» ее, пока ему не принесут газету, часто такого наговорит, что она «ревмя ревет», он же только больше ее «подкусывает», а потом «выпроводит — чтоб шла к себе». Но она намного лучше его, какие бы там «разговоры он ни разговаривал».
— Ведь
Она с такой настойчивостью, с таким пылом требовала ответа, что я уклоняясь от присуждения пальмы первенства либо родителю, либо дочери была вынуждена сказать: мне очень нравится моя кузина. И подтвердила слова поцелуем.
— Я точно знаю, кто из нас, по-твоему, лучший, уж это-то я понимаю, просто ты боишься его, а ему нечего было вчера подкусывать меня… ведь подкусывал, вот только я его ни чуточки не разберу. Но разве он не ябеда, разве не ябеда?
Вопрос вопроса труднее. Я опять поцеловала ее и попросила никогда не вынуждать меня говорить о дяде в его отсутствие то, что я не посмела бы сказать ему в глаза.
Мои слова ее удивили, она пристально смотрела на меня какое-то время, а потом сердечно рассмеялась и, повеселев, кажется, постепенно смягчилась к отцу.
— Иногда, когда заглядывает священник, Хозяин требует меня… на него находит набожность в шесть по вечерам… они читают Библию и молятся. Ого еще как! Тебе, девчонка, тоже доведется испробовать… и не скажу, чтобы мне это было совсем не по вкусу, нет, не скажу!
Мы завтракали в крохотной комнатке — почти в отдельном кабинетике, примыкавшем к большой гостиной, явно никем не посещаемой. Трудно было вообразить сервировку скромнее и мебель беднее, чем в нашей комнатке. Но почему-то мне там понравилось. Все переменилось для меня — но «опрощение» вначале всегда забавляет.
Глава XXXIII
Мне недостало времени удовлетворить любопытство, пройдя по старому величественному дому, — Милли уже тянула меня в «ежевичный дол», и я смогла увидеть не больше того, что открывалось взгляду на пути из моей комнаты и обратно.
Полному разрушению дома воспрепятствовал мой дорогой отец: кровля, окна, каменная кладка стен, деревянная отделка — все постоянно чинилось. Но помимо ветшания всюду были следы бедности и запустения, вызывавшие у меня горечь. Несомненно, лишь ничтожно малая часть дома оставалась жилой, длинные коридоры и галереи тянулись пыльные, безмолвные, пересекались другими коридорами и галереями — их отдаленные темные своды пробуждали чувство гнетущей тоски. Это было одно из тех громадных сооружений, в каких можно легко заблудиться… Сладостная дрожь прошла по мне, когда я подумала: как же оно, должно быть, похоже на ту, описанную миссис Радклиф, восхитительную, окруженную угрюмым лесом старинную обитель, где среди молчаливых лестниц, сумрачных переходов, длинных анфилад величественных, но пустынных комнат семья де ла Мот нашла свое печальное убежище{43}.
Нам с кузиной Милли, однако, предстояло блуждать под открытым небом, и несколькими коридорами она вывела меня к двери на заросшую террасу. Мы спустились с террасы по широкой лестнице. И двинулись дальше, ступая по невысокой траве под старыми деревьями. Милли, обнаруживая прекрасное расположение духа, болтая без умолку, вышагивала в своем куцем платьице, ботинках землекопа и видавшей виды шляпке, с палкой в руке и без перчаток. Она удивила меня своими речами, которые, мне казалось, очень бы подошли школяру, вспоминающему о веселых каникулах; порой она употребляла словечки, над которыми я, не в силах сдержаться, открыто смеялась, что ей, по-видимому, совсем не нравилось.
Она хвасталась тем, как далеко прыгает, как «закидывает снежками парней» зимой, и сообщила, что может проскользить по льду на две своих палки дальше, чем Бриддлз, пастух.
Подобными рассказами она меня и развлекала.
Поместье было восхитительно диким. Мы вошли в огромный парк, где чередовались, радуя глаз, низины и горки, где по склонам, по равнинным участкам стояли могучие деревья — то плотными купами, то расступаясь. И вот наконец мы спустились в глубокую живописнейшую лощину: серые камни проглядывали меж папоротников и цветов, уступы по ее склону, покрытые мягкой травой, темнели под серебряными стволами берез, красневшим шиповником и дубами — здесь в туманные ночи король эльфов с дочерьми, наверное, скользили на воздушных конях.
И этот прелестный дол скрывал в своей глубине кусты ежевики, подобных которым по красоте я не видела, — со сказочно крупными ягодами. Срывая ягоды, отдавшись непринужденному разговору, мы наслаждались прогулкой.
Вначале меня только забавляли нелепые манеры и речи Милли, которые я не смогу изобразить правдиво просто потому, что время стерло из памяти много подробностей. Впрочем, ее нелепость была неописуемой — я почти беспрерывно боролась со смехом.
За бурлеском, однако, я увидела драму.
Это создание, образованное не больше коровницы, обладало — как я постепенно поняла — врожденной одаренностью, которую следовало бы развить. У Милли был мелодичный голос и удивительно тонкий слух; она, несомненно, намного превосходила меня в рисовании. Словом, оказалась необычайно талантливой.
Бедная Милли и думать не желала о книгах — за всю жизнь она справилась едва ли с тремя. Одной из них, над которой она привычно зевала, вздыхала, в которую всматривалась с утомленным видом по часу каждое воскресенье, подчиняясь требованиям Хозяина, были проповеди — внушительный том времен начала правления Георга III{44}. Скучнее собрания не найти. Не думаю, что она читала еще что-нибудь, но была в десять раз сообразительнее половины пользующихся библиотекой юных леди, которых встречали и вы и я. Мне предстояло провести долгие месяцы в Бартраме- Хо, я узнала от Милли — да и прежде слышала, — на какое уединение обречена круглый год, и я поддалась нелепому страху, что невольно усвою ее чудовищный диалект, а затем обращусь в некое ее подобие. Поэтому я решила сделать для нее все, что могла: обучить всему, что знала сама, если она согласится, и понемногу, если это будет возможным, привить бедняжке правильную речь и приличные, как выражаются в пансионах, манеры.
Но вернусь к нашей прогулке в Бартрам-Чейз, или на Ловлю, как называлось то место. Нельзя, разумеется, бесконечно лакомиться ежевикой — спустя какое-то время мы двинулись дальше этим прелестным долом; он спускался в широкую лесистую котловину, замыкаемую разорванным кольцом гор, то отступавших, образуя своего рода заливы, то выдававшихся мысами, на которых темнели деревья.
Там, где узкий дол нисходил, расширяясь в котловину, его пересекал высокий дощатый забор, обветшавший на вид, но все еще крепкий.
В заборе виднелась калитка, грубо сколоченная, но такая же крепкая; подойдя ближе, мы увидели возле нее девушку — она стояла, прислонясь к толстому столбу-опоре и положив руку на верхний край калитки.
Роста девушка была не высокого и не низкого, впрочем, выше, чем казалась издали. Тонкой талии я не разглядела. Как сажа чернели ее волосы, лоб был выпуклый, но узкий, глаза — темные, блестящие, чудесные; еще, пожалуй, хороши у нее были только зубы — ровные и очень белые. Лицо было довольно круглое, смуглое, как у цыганки, при этом настороженное и угрюмое. Она не двинулась с места, лишь с притворным равнодушием изучала нас из-под темных ресниц. Весьма живописно смотрелась она в своей запыленной красной юбке из грубой шерсти, в потрепанном, порыжевшем, когда-то бутылочно-зеленого цвета жакете с рукавами до локтя, обнажавшими ее загорелые руки.
— Чурбанова дочка, — сообщила Милли.
— Кто это — Чурбан? — спросила я.
— Мельник. Вон там… гляди. — И она указала на ветряную мельницу, венчавшую холм, что одиноким