думая о выпавших ей хлопотах, о ее внимании и доброте ко мне.
Я не забыла про ключ, в отношении которого мой дорогой папа проявлял особое беспокойство. Ключ был извлечен у него из кармана, где он всегда держал его — о чем просил меня помнить, — и только во время сна перекладывал под подушку.
— Так, значит, моя дорогая, ту ужасную женщину фактически застали, когда она отмыкала замок папиного стола.
— Леди Ноуллз, она покинула наш дом, она больше не тревожит меня. Я хочу сказать, мне ее бояться нечего.
— Да, моя дорогая. Впрочем, вы должны называть меня Моникой — хорошо? Я ваша кузина, зовите меня Моникой, иначе я обижусь. Да, конечно же вам ее бояться нечего. Она уехала. Но я человек в годах и не столь мягкосердечна, как вы. Я признаюсь: я была бы очень рада услышать, что эту злую старую ведьму заключили в тюрьму или сослали на каторгу, — правду вам говорю. А что, по-вашему, она искала? Что намеревалась выкрасть? У меня есть догадка. А
— Ей хотелось узнать, что в бумагах; возможно, она искала деньги… не знаю, — ответила я.
— Ну а
— Я не вправе, я обещала передать ключ доктору Брайерли, только
Кузина Моника выразила свое изумление и неодобрение ворчливым «гм».
— А доктору написали?
— Нет, я не знаю его адреса.
— Не знаете его адреса? О, любопытно! — воскликнула леди Ноуллз с некоторым раздражением.
Ни я, ни кто-либо из обитателей дома не мог высказать ни малейшего предположения относительно места пребывания доктора. Спор возник уже о том, в каком направлении он уехал — на север или на юг? Ведь эти поезда отходят со станции с интервалом в пять минут. Способ к немедленному обретению доктора не оказался бы скрытым от нас более плотной завесой мрака, даже будь доктор Брайерли злым духом, вызываемым силой тайного заклинания.
— И как долго вы намерены ждать, моя дорогая? Впрочем, не важно, вы можете, по крайней мере, открыть
Я уступила, и мы спустились вниз, открыли письменный стол. Какое ужасное осквернение в этом полном нарушении личной тайны! Как отвратительно стремление преодолеть молчание мертвых!
И отныне все свидетельствует, все возбуждает догадки — каждая записная книжка, каждый клочок бумаги и каждое частное письмо… Их обыскивают напряженным взглядом при свете дня, чтобы стало ясно, чем и кому они могут быть полезны.
В верхнем ящике лежало два скрепленных печатью письма — одно для кузины Моники, другое для меня. Мое было нежным и любящим… кратким словом прощания — не более, — вновь разбередившим душу; и я долго и горько рыдала над ним.
Я не видела, как кузина восприняла адресованное ей письмо, — я уже погрузилась в то, которое предназначалось мне. Вскоре кузина подошла и поцеловала меня — невинно и ласково, как она это умела. Глаза ее наполнились слезами при виде моей скорби. Но время от времени она говорила: «Я помню его фразу…» — и повторяла ее. Что-нибудь мудрое или забавное, но всегда утешительное. И описывала случай, когда услышала от него эту самую фразу, и пускалась в воспоминания… а я отвлекалась от моих сетований и отчаяния — частью благодаря ему самому, а частью благодаря кузине Монике.
Вместе с упомянутыми письмами лежал большой конверт, на котором значилось: «Распоряжения, каковые немедленно исполнить по моей смерти». Одно из них звучало:
Мы искали везде, за исключением шкафа, который я не позволила бы отпереть никому, кроме как — в соответствии с распоряжением отца — доктору Брайерли. Завещания или иного подобного документа нигде не оказалось. И теперь у меня не было сомнений, что завещание спрятано в шкаф.
Среди бумаг моего дорогого отца мы нашли две пачки писем, аккуратно перевязанных и снабженных пометкой, которая указывала, что это письма от моего дяди Сайласа.
Кузина Моника посмотрела на них со странной улыбкой, заключавшей… иронию? Или только с такой непонятной улыбкой и приближаются к тайне, хранившейся многие годы?
Письма удивляли. Порой тон их бывал раздражителен и даже жалок, но часто встречались также строки, исполненные мужества и благороднейших чувств, к тому же попадались поразительно напыщенные рассуждения о религии. Иногда письмо постепенно обретало форму молитвы и заканчивалось — без подписи славословием. В некоторых выражались столь путаные и безумные идеи касательно религии, что вряд ли, думаю, дядя смел обнаруживать их перед добрым мистером Фэрфилдом, — они скорее приближались к представлениям Сведенборга, чем, хотя бы отдаленно, к догматам Англиканской церкви.
Я прочла письма с волнением и интересом, но кузину Монику они не растрогали, как меня. Она читала с той же улыбкой — неуловимой, невозмутимой, — с которой впервые взглянула на них. У нее был вид человека, который с любопытством прослеживает становление характера, теперь хорошо знакомого.
— Дядя Сайлас глубоко религиозен? — задала я вопрос леди Ноуллз: меня смущало выражение ее лица.
— Преглубоко… — ответила она все с той же высокомерной улыбкой, не поднимая глаз от одного из писем, не гоня с лица все ту же высокомерную улыбку.
— Но вы так
Она подняла голову и в упор посмотрела на меня.
— Почему же, Мод?
— Потому что скептически улыбаетесь над его письмами.
— Разве? — воскликнула она. — Это невольно… Дело в том, Мод, что ваш покойный папа заблуждался в моем отношении. Я не имела никаких предрассудков, что касается Сайласа… никакого сложившегося мнения. Я никогда не знала, что думать о нем. Никогда не принимала его за естественное порождение природы, но видела в нем детище Сфинкса. И я никогда не могла понять его. Вот и все.
— Я — тоже, но это потому, что мне оставались одни догадки, я должна была выискивать ответы на его портрете или где придется. Кроме того, что вы мне рассказали, я слышала о дяде лишь несколько скупых фраз — покойному папе не нравились мои расспросы, он и слугам, наверное, приказал молчать.
— Такое же предписание вашей кузине содержится в этом коротком письме — ну, не совсем такое, но похожее. И смысла я не пойму. — Она вопросительно взглянула на меня. — Что касается Сайласа, вас нельзя
Она смотрела в письмо, написанное рукой моего покойного папы и адресованное ей, — то, что мы обнаружили у него в столе, — и выделяла голосом слова, очевидно, цитируемые ею.
— Мод, дорогая, вы не догадываетесь, что это за услуга? — поинтересовалась она с серьезным и встревоженным выражением лица.
— Нет, кузина Моника. Но я давно решила, что мой долг — оказать ее добровольно или, по крайней мере, не уклоняться от нее, в чем бы она ни заключалась. И я сдержу обещание, хотя знаю, какая я трусиха, и часто сомневаюсь в своей отваге.
— Но мне нельзя вас пугать…