Больше всего пострадало взаимное доверие. Очень постепенно, словно потрясенные люди после воздушного налета, робко выходили мы, один за другим, из наших разрушенных домов и принимались за восстановление крепости. Считалось, что необходима основательная реформа, поэтому Цирк отказался от своего старого прозвища, лабиринта диккенсовских коридоров и кривых лестниц в кембриджском здании, где поселился позор, и построил вместо этого нечто отвратительное из стали и стекла неподалеку от Виктории, где из окон дует при сильном ветре, а коридоры провоняли запахом жидкости для чистки пишущих машинок и столовской капусты. Только англичане карают себя такими, действительно ужасными, тюрьмами. В мгновение ока мы стали, выражаясь официальным языком, Службой, несмотря на то, что слово “Цирк” все еще изредка слетает с наших губ – ведь продолжаем же мы говорить о фунтах, шиллингах и пенсах, давным-давно уже перейдя на метрическую систему мер.
Доверие было подорвано, поскольку Хейдон являлся его частью. Билл не был задирой, готовым к драке, да еще с пистолетом в кармане. Он был в точности тем, кем всегда ехидно представлял себя: главой церковно-шпионского ведомства с дядюшками, которые заседали в различных кабинетах Тори, с захудалым именьишком в Норфолке и с арендаторами, которые обращались к нему “мистер Уильям”. Он был нитью тонко сплетенной паутины английского влияния, центром которой мы себя чувствовали. Он нас всех в нее и запутал.
Что касается лично меня – а я все еще настаиваю на некотором отличии от других, – мне фактически удалось услышать об аресте Билла через сутки после того, как эта новость разнеслась по всему Цирку, поскольку я был заключен в средневековую камеру без окон во чреве огромных апартаментов в Ватикане. Я руководил командой наблюдателей Цирка под присмотром монаха с ввалившимися глазами, предоставленного нам собственной секретной службой Ватикана, который скорее бы обратился к самим русским, чем к помощи своих коллег-мирян, находившихся в Риме, в одной миле от них. А наша задача заключалась в том, чтобы внедрить зонд-микрофон в зал для аудиенций одного продажного католического епископа, ввязавшегося в махинации по продаже наркотиков и покупке оружия с одной из наших раздробленных колоний – ну, чего стесняться? Это была Мальта.
С Монти и его парнями, специально прилетевшими по такому случаю, мы на цыпочках пробрались сквозь сводчатые подземелья, поднялись по подземным лестницам, пока не достигли самой удобной для нас позиции, где и заставили просверлить узкое отверстие сквозь старую цементную кладку между блоками трехфутового брандмауэра. Мы договорились, что отверстие будет не больше двух сантиметров в диаметре, то есть достаточно широким, чтобы ввести длинную пластмассовую соломинку для коктейлей, которая проводила бы звук из нужной комнаты к нашему микрофону, и достаточно маленьким, чтобы пощадить освященную каменную кладку папского дворца. Сегодня мы воспользовались бы более изощренным оборудованием, но в семидесятых годах кончался век пара и зонды были еще в обиходе. Кроме того, как бы мы горячо этого ни хотели, не станешь же хвастаться перед официальным Ватиканом своими первоклассными устройствами, разве что перед монахом в черной рясе, который выглядит так, словно только что явился из века Инквизиции.
Мы сверлили, Монти сверлил, монах смотрел. Мы лили воду на раскаленные добела сверла и на наши потные руки и лица. Мы наносили жидкую пену, чтобы заглушить жужжание дрелей, и каждую минуту снимали показания, чтобы убедиться, что не вышли по ошибке в комнату святого мужа. Ведь цель наша состояла в том, чтобы остановиться в сантиметре от поверхности и слушать изнутри через мембрану обоев или штукатурки.
Вдруг мы пробили поверхность и даже прошли дальше. Мы попали неизвестно куда. В результате торопливого взятия пробы с помощью вакуума мы получили всего лишь экзотические шелковые нитки. Мы озадаченно молчали. Неужели задета мебель? Портьеры? Кровать? Или кромка одежды ничего не подозревающего прелата? Или в зале для аудиенций что-то переменили с тех пор, как мы произвели фоторазведку?
В эту тяжкую минуту монаха осенило, и он с ужасом прошептал, что любезный епископ собрал бесценную коллекцию вышивки, и до нас дошло, что лоскутки ткани, которые мы рассматривали, были не от дивана или занавески и даже не от одеяния священника, а являлись фрагментами гобелена. Извинившись, монах убежал.
Теперь место действия переносится в старый кентский город Рай, где две сестры – и та и другая по имени мисс Кейл – держат мастерскую по реставрации ковров и тканей. И, к счастью – а можно сказать, по неотвратимым законам английских социальных связей, – их брат Генри некогда работал в Службе, а теперь был на пенсии. Разыскали Генри, сестер подняли с постелей, реактивный самолет Королевских ВВС домчал их до военного аэродрома в Риме, откуда их в мгновение ока к нам доставила машина. Потом Монти спокойно вернулся к фасаду здания и зажег дымовую шашку, которая очистила пол-Ватикана и предоставила нашей пополнившейся команде четыре отчаянных часа в нужной нам комнате. К середине того же дня гобелен был вполне сносно заштопан, а наш зондовый микрофон приютился там, где ему и положено.
И снова место действия переносится туда, где ватиканские хозяева устроили нам большой обед. У дверей с угрожающим видом стоят швейцарские гвардейцы. Монти с белой салфеткой под подбородком сидит между степенными мисс Кейл и подбирает кусочком хлеба остатки соуса со своей тарелки, развлекая их рассказами об успехах своей дочери в школе верховой езды.
– Вы не представляете себе, Рози, да вам это и ни к чему, но у моей Бекки прекрасные руки для ее возраста, лучшие во всем Южном Кройдоне…
Но тут Монти останавливается на полуслове. Он читает записку, которую я ему передал, доставленную мне связным из нашего Римского центра:
“Начальник секретной оперслужбы Цирка Билл Хейдон признался в том, что является шпионом Московского центра”.
Иногда я думаю, а не было ли это величайшим из всех преступлений Билла: он навеки лишил нас легкости в наших взаимоотношениях.
Я вернулся в Лондон, где мне сообщили, что, когда будет чего еще сказать, мне скажут. Несколько дней спустя утром Кадровик заявил мне, что я попал в категорию “погорельца”, а это на языке Цирка означало “с засылкой только в дружественные страны”. Это было равносильно тому, если бы мне сказали, что остаток жизни я проведу в инвалидной коляске. Я не совершил никакой ошибки, я не был ни у кого в немилости, совсем наоборот. Но в нашем деле маска – это добродетель, а моя была сорвана.
Я сложил вещи из своего стола и на оставшуюся часть дня ушел с работы. Я поехал за город: до сих пор не помню дорогу, но там гулял по суссекским изогнутым, словно спина кита, меловым холмам с отвесными обрывами в пятьсот футов высотой.
Только через месяц я услышал свой приговор.
– Боюсь, что ты снова вернешься к своим эмигрантам, – сказал Кадровик со своим обычным отвращением. – И это снова Германия. Однако содержание вполне приличное, да и на лыжах можно в свое удовольствие покататься, если, конечно, повыше забраться.