убежден, что клуб создан только для одного поколения, что он состарится и умрет вместе со своими членами. Война внесла свои мрачные коррективы, но никто никогда не предлагал заменить ушедших.
Это было в субботу вечером, и там находилось только человек шесть. Смайли заказал закуску и сел за столиком в подвале, где жарко горел огонь в кирпичном камине. Кроме них, никого не было; им подали говяжью вырезку с бордо. А на улице шел непрекращающийся дождь. В этот вечер весь мир казался им спокойным и приятным, вопреки тому странному делу, ради которого они собрались.
– Чтобы вы поняли, что я хочу сказать, – начал Смайли, – обращаясь главным образом к Менделю, – мне нужно вам долго рассказывать о себе. Как вам известно, я офицер разведки. Я работал в службе со времен великого потопа, то есть задолго до того, как вопросы престижа начали противопоставлять нас высокому начальству. В то время не хватало людей, нам плохо платили. После обычных тренировок и испытаний в Южной Америке и Центральной Европе меня устроили на место преподавателя в одном немецком университете. Моим заданием было отыскивать молодых немцев, способных в случае необходимости стать агентами. До второй мировой войны оставалось не много времени. В Германии была ужасная обстановка нарастающей нетерпимости. С моей стороны было бы безумием зондировать кого бы то ни было. Единственным шансом было оставаться незаметным, социально и политически бесцветным и обозначать кандидатов, которые вербовались кем-то другим. Я пытался вывезти кого-нибудь в Англию во время кратких периодов межуниверситетских обменов. Для меня стало правилом не вступать ни в какие контакты с департаментом во время моего пребывания здесь, потому что тогда мы совершенно не знали возможностей немецкой контрразведки. Я никогда не знал, кто был завербован, и это, конечно же, было к лучшему. Я имею в виду в случае, если бы меня засветили. По-настоящему моя история началась в 1938 году. Одним летним вечером я сидел в своей комнате. День был прекрасным, спокойным и теплым. Я даже забыл о существовании фашизма. Я работал, сидя у окна, без особого пыла, так как погода не располагала к напряженной работе.
Он вдруг прервал рассказ, смущенный какой-то мыслью, и отхлебнул портвейна. На его скулах выступили розовые пятна. Он почувствовал легкое опьянение, хотя выпил совсем немного вина.
– Короче, я сидел там, когда в дверь постучали, и на пороге показался один молодой студент. Ему было девятнадцать, но выглядел он моложе. Его звали Дитер Фрей. Это был один из моих учеников, умный и симпатичный парень.
Смайли снова остановился, глядя прямо перед собой. Быть может, его болезнь, его слабость делали сейчас эти воспоминания такими живыми?
– Дитер был очень красивым молодым человеком с высоким лбом и копной черных густых волос. Его нижние конечности были деформированы болезнью, перенесенной в детстве. Он ходил с тросточкой, тяжело опираясь на нее во время движения. В маленьком университете он слыл, конечно, романтическим персонажем. Его находили похожим на Байрона, хотя лично я не видел в нем ничего романтического. У немцев страсть отыскивать незрелую гениальность, понимаете? Преувеличивать ее, делать знаменитостью с колыбели. Но с Дитером зтот номер не прошел. Его дикая независимость, его беспощадный характер обескураживали тех, кто хотел сделать из него звезду. Он всегда защищался – не из-за своего физического недуга, а из-за своей национальности. Я так никогда и не узнал, как ему удалось остаться в университете. Может быть, никто не знал, что он еврей? Может быть, его южная красота наводила на мысль, что он был итальянцем? Хотя это было маловероятно, потому что лично мне его происхождение сразу бросилось в глаза. Дитер был социалистом. Даже тогда он не скрывал своих взглядов. Сначала я думал его завербовать, но это было бы абсурдом, потому что он обязательно закончил бы в концлагере. Кроме того, он был слишком своенравным, слишком живым в своей реакции, слишком ярким и тщеславным. Он руководил всеми студенческими объединениями. Он занимал почетные места во всех атлетических клубах. У него было достаточно твердости не употреблять алкоголь в университете, где, чтобы доказать свою зрелость, вам полагалось быть пьяным большую часть времени на первом курсе. Таким был тогда Дитер: калека, красивый, рослый, привыкший всегда быть первым – настоящий идол своего поколения; и еврей. И этот человек пришел ко мне в тот вечер. Я пригласил его сесть и налил стаканчик вина, от которого он отказался. Тогда я подогрел кофе на маленькой газовой плитке. Мы бессвязно болтали о моей последней лекции о Китсе. Он мне жаловался на методы, которые немецкая критика применяла к английской поэзии, и это, как всегда, повлекло за собой дискуссию о нацистском толковании декаданса в искусстве. Дитер принялся все это обсуждать. Он все более открыто порицал современную Германию и, в конце концов, сам фашизм. Конечно, я был начеку, и думаю, что тогда я был менее глупым, чем сегодня. Наконец он меня прямо спросил, что я думаю о нацистах. Я ответил не без определенной иронии, что не собираюсь критиковать хозяев в их собственном доме и что в любом случае в политике нет ничего забавного. Я никогда не забуду его ответа. Разъяренный, он вскочил и прорычал: «Никто не собирается забавляться!»
Смайли прервался и посмотрел на Гиллэма поверх стола.
– Извините, Питер, я слишком многословен.
– Да что вы, старина, рассказывайте так, как считаете нужным!
Мендель издал одобрительное хрюканье. Он сидел неестественно прямо, положив руки на стол. Зал был освещен только живым огоньком камина, отбрасывавшим большие тени на штукатурку стен. Бутылка бордо была почти пустой; Смайли налил себе и передал ее Гиллэму.
– Он меня обозвал всеми именами. Он был не в состоянии понять, как я могу беспристрастно судить об искусстве и оставаться безразличным к политике, как я могу бросаться в рассуждения по поводу свободы искусства, в то время как треть Европы опутана цепями. Разве мне безразлично, что современная цивилизация истекает кровью? Как я могу превозносить семнадцатый век, презирая двадцатый? Он пришел ко мне потому, что оценил мои лекции и думал, что у меня светлый рассудок. Но теперь он понял, что я хуже других.
Я отпустил его. А что я еще мог сделать? Во всяком случае, он и так уже был на заметке, этот мятежный еврей, который по тайным причинам оставался в университете. Но я держал его в поле зрения. Четверть подходила к концу, скоро должны были начаться летние каникулы. Три дня спустя, на совещании по подведению итогов четверти, он показал свою грозную откровенность. Он беспокоил людей, знаете, в его присутствии все умолкали. Четверть закончилась, и Дитер уехал, даже не попрощавшись. Я думал, что никогда больше его не увижу.
Прошло полгода. Я отправился к своим друзьям в Дрезден, родной город Дитера, и приехал на вокзал на полчаса раньше. Чем слоняться по перрону, я решил немного прогуляться. В двухстах метрах от вокзала стоял высокий мрачного вида дом, построенный в семнадцатом веке. Перед домом был дворик, огражденный частой решеткой с воротами из кованого железа. По-видимому, он был переделан во временную тюрьму. Группы заключенных, мужчин и женщин с бритыми головами, прогуливались по кругу вдоль стен. В середине двора стояли два охранника с автоматами. Вдруг я увидел знакомый силуэт, выделяющийся на фоне других. В нем я узнал Дитера. Прихрамывая, он старался не отставать. Трость у него отобрали.
Впоследствии мне пришло в голову, что гестапо не арестовало бы, конечно же, самого популярного студента посреди учебного года. Пропустив свой поезд, я вернулся в город и принялся искать в справочнике адрес родителей Дитера. Я знал, что его отец врач, и мне было нетрудно найти их адрес. Я отправился туда. Дома осталась одна мать. Отец умер в концентрационном лагере. У нее почти не было желания говорить о