темной части суток она бодрствовала и читала и часто вставала еще до того, как просыпался ребенок. Генриетта помнила, как ее мать, уже в пожилом возрасте, молча сидела на кухне, освещенной керосиновой лампой, и смотрела в окно на огромное небо, тускнеющее над заросшей полынью равниной. Но в этот вечер Генриетта заснула сразу же, на всю ночь, провалившись в омут сновидений. Ей снилось, что кто-то умер — точно неизвестно кто и неизвестно, умирает ли он или уже умер, — и в конце концов в каком-то незнакомом летнем домике, стоящем в саду, она нашла кого-то, съежившегося на полу, одна длинная рука откинута в сторону, но это оказался всего лишь пустой рукав серого пиджака. В ужасе убежала она в другой, давний кошмарный сон, виденный лет пятьдесят назад, в котором нечто сверкающее гонялось за ней по пустыне. Наконец солнечный свет пролился на стены комнаты и разбудил ее, не развеяв ночные страхи. Генриетта в душе пыталась отрицать, что боится за Эдварда, но за завтраком вела себя с ним довольно беспощадно. Все утро она делала в доме уборку, оставив ребенка играть одного, пытаясь забить страх работой прежде, чем ее сознание решит, что действительно стоит чего-то бояться.
Ребенок не мог все время оставаться в одиночестве. Ему было два года. И он походил на маленького шимпанзе; физическая красота родителей утратилась, смешавшись в ребенке. Малыш был задумчивым и любознательным.
— Ген, Ген, Ген! — закричал он и вошел, покачиваясь, на кухню. — Моко! Моко!
— До обеда ничего не получишь, — ответила ему Генриетта.
Мальчик улыбнулся и пристально посмотрел вверх мудрыми обезьяньими глазками.
— Моко? Песенье? Ябоко?
— Ничего до обеда, ты, прожорливое брюшко, — строго ответила бабушка.
— Ген, Ген! — залепетал ребенок, крепко обнимая ее ногу.
Он был любящим ребенком, очень милым ребенком. В полдень Генриетта бросила все домашние дела и пошла вместе с мальчиком вниз по холму в парк. И там, в розовом саду, полном последних лимонных, чайных, золотистых, бронзовых и малиновых роз, она бродила за ребенком, который крича бегал по дорожкам между колючими благоухающими кустами, освещенными осенним солнцем.
Эдвард Мейер сидел в машине и смотрел сквозь огни Беркли и черную, поблескивающую бухту на Золотые Ворота, тускло мерцающие в центре огромной панорамы света и темноты. Над машиной шелестели эвкалипты, листьями которых играл северный ветер, зимний ветер. Эдвард потянулся.
— Черт, — сказал он.
— Что случилось? — спросила сидящая рядом женщина.
— Что ты видишь там, внизу? Что значит для тебя это место, этот город?
— Все, что мне надо в этой жизни.
— Извини, — пробормотал он и взял ее руки в свои.
Они замолчали. В молчании проявлялось все изящество и мягкость Элинор. Он пил из этой женщины спокойствие, словно воду из ручья. Дул холодный, сухой январский ветер. Внизу, вокруг бухты, пересеченной множеством мостов, расстилались города.
Эдвард зажег сигарету.
— Так нечестно, — промурлыкала Элинор. Недавно она в пятый или шестой раз попыталась бросить курить. Она никогда ни в чем не была уверена до конца, послушная и тихая, принимающая то, что есть. Эдвард передал ей зажженную сигарету. Она слегка вздохнула и закурила.
— Это правильная мысль, — сказал он.
— В настоящий момент.
— Но зачем останавливаться на полпути?
— Мы не останавливаемся. Просто ждем.
— Ждем чего? Пока моя психика не придет в норму и ты не будешь уверена, что на меня не оказывают давление, и все в этом роде? Тем временем мы занимаемся любовью в машине, потому что ты живешь с подружкой, а я — с тещей, и не едем в мотель, потому что ждем — но только все это неправда. Все это нелогично.
Услышав такие слова, Элинор вдруг тихо, тяжело всхлипнула. Нервное раздражение Эдварда переросло в тревогу, но женщина отодвинулась от него, не пожелав его успокаивать. Раньше она никогда ни в чем не отказывала ему. Эдвард попытался извиниться, объяснить.
— Пожалуйста, отвези меня домой, — попросила она и затем все время, пока машина ехала по крутым улицам от пика Гризли в Южный Беркли, сидела молча.
Эта тишина действовала Эдварду на нервы, он чувствовал себя совсем беззащитным. Элинор выскочила из машины, прежде чем та полностью остановилась перед ее домом, и, шепнув «спокойной ночи», убежала. Эдвард сидел в автомобиле смущенный, озадаченный и чувствовал себя полным дураком. Он завел машину, и вместе с шумом работающего мотора рос его гнев.
Когда через десять минут он добрался домой, то был совершенно зол. Сидящая у камина Генриетта на мгновение оторвалась от книги и удивленно посмотрела на зятя.
— Ну-ну, — сказала она.
— Вот тебе и ну, — ответил он.
— Прости, — сказала Генриетта, — я должна дочитать главу.
Эдвард сел, вытянул ноги и уставился на огонь. Он был ужасно зол на Элинор за ее слабость, упрямство, нерешительность, колебания, привычку приспосабливаться. А здесь, слава Богу, сидела Генриетта — сидела, словно камень, словно дуб, дочитывая главу книги. Если даже произойдет землетрясение и дом рухнет, Генриетта постелит ребенку кровать, разожжет камин и закончит читать главу. Неудивительно, что Элинор до сих пор не замужем, у нее нет характера. Эдвард все еще злился, полный самооправданий, разомлевший от сексуального удовлетворения, которое дала ему Элинор, готовый к еще большему гневу, большей страсти и свершенности. И счастливый впервые за два года. Генриетта захлопнула книгу.
— Стаканчик на ночь? — спросил он.
— Нет. Я иду спать. — Она встала прямая, невысокая, непоколебимая.
Эдвард посмотрел на тещу с восхищением.
— Ты выглядишь грандиозно, — сказал он.
— Ого, — ответила она, — что еще придумаешь? Спокойной ночи, дорогой.
Генриетта простудилась. Обычно она простужалась в апреле. Простуда проникала ей в грудь, все внутри болело и при кашле громыхало, как трактор. В конце концов Генриетта добралась до телефона и попросила старушку Джоан прийти и присмотреть за Энди.
— Я сегодня не в состоянии бегать за ребенком, — прохрипела она, когда Эдвард пришел домой и удивился увиденному.
Затем Генриетта вернулась в постель и лежала, проклиная себя за то, что пожаловалась. Никогда нельзя жаловаться мужчинам. Женщины по крайней мере знают, для чего люди жалуются, — это помогает справляться с трудностями, но Эдвард поймет все иначе, подумает, что нельзя просить шестидесятидвухлетнюю женщину целый день присматривать за ребенком. И теперь, что бы Генриетта ни сказала или ни сделала, эта мысль прочно засядет Эдварду в голову. И у нее заберут ребенка. Постепенно или сразу она потеряет малыша, сына, которого ей всегда так не хватало и которому она была лучшей матерью, чем собственным дочерям. А ей так необходимо это маленькое обезьянье личико, песня по утрам, рубашки, которые надо гладить, маленькие машинки и разбросанные журналы по химии, и ежедневное и еженощное присутствие сына, мужчины, мужчины утраченного дома — да, утраченного — и утраченной жизни.
Когда Эдвард вошел, Генриетта даже не повернулась к нему. Лежала мрачная, больная до мозга костей.
— Послушай, — сказал он. — Энди расплескал молоко и бросил яйцо на пол. Слышишь, как он зовет Ген? — Действительно, снизу раздавались громкие театральные вопли. — Если ты не выздоровеешь за день или два, придется послать его в исправительную школу.
— Я собираюсь поправиться завтра, — все еще мрачно сказала Генриетта. Но на душе у нее полегчало. Доброта Эдварда всегда попадала в точку — вроде бы небрежно, не специально, но он всегда