Джуэл-Энн тоже, конечно, все это заметила. Но заговорить об этом мы с ней так и не смогли.
Лишь пару месяцев спустя, в конце лета, она как-то сказала — и это были единственные слова, сказанные ею за много дней, хотя она по-прежнему часто прикасалась ко мне, только я-то больше уже ее прикосновений не ощущала, так, будто теплый ветерок по коже скользнет, и все, — так вот, она сказала: «Я перестала расти». И я, даже не глядя на нее, могла с уверенностью сказать: она улыбнулась.
И тогда я вдруг заплакала и стала просить ее: «Не надо! Не надо!»
Я чувствовала, что она на меня смотрит, ощущала ее тепло, но к этому времени практически совсем ее не видела — только некое дрожание в воздухе, вроде тех привидений, которых показывают по телевизору, или жаркого марева, что колышется летом над шоссе. Но тепло от нее исходило по- прежнему.
«Неужели мне продолжать расти?» — прошелестела она своим неслышным, легким, как пух, голоском.
«Да!» — выкрикнула я и все плакала, плакала и никак не могла успокоиться. Я чувствовала, как что- то очень-очень легкое и теплое скользит по моим волосам, по плечу, по руке. Она боялась своими прикосновениями сделать мне больно, ведь она была во столько раз меня больше! Но она никогда, никогда бы мне больно не сделала!
Я так долго плакала, что совершенно выбилась из сил и уснула прямо у нее в комнате. Рано утром, когда я проснулась, она была еще там, но видела я ее еще хуже, чем те телевизионные привидения. А когда я громко ее окликнула, то ответа не получила.
Мы ждали долго, больше недели, и наконец мама сказала: «Ее больше нет».
Она распорола ту ее одежду, которую сшила из простынь и готовых кроев, и некоторые отдельные юбки, из которых была составлена ее большая юбка, я потом отнесла в центр города на благотворительную распродажу.
Однако я по-прежнему часто заходила в комнату Джуэл-Энн и как-то раз сказала маме: «А ведь она все еще там».
Но мама лишь упрямо покачала головой. У нее-то сомнений не было. «Ее больше нет, — повторила она. — Вернее, она все еще
И она, наверное, была права. А через некоторое время я взяла и перетащила свою кровать в ту комнату с высоченными потолками, где раньше жила Джуэл-Энн. Мне казалось, что вечером, когда я засыпаю, или утром, когда просыпаюсь, я все еще чувствую рядом ее тепло и в эти мгновения понимаю: она по-прежнему здесь, высокая, худая, нежная, с такими чудесными глазами, и очень рада моему присутствию. Но, с другой стороны, мама порой слышит, как она заходит к ним в спальню и тихо-тихо произносит одно или два слова прямо у них над головой. И что бы папа ни делал с телевизором и телевизионным кабелем, оба наших телевизора постоянно показывают не людей, а каких-то призраков, и во время демонстрации бейсбольных и баскетбольных матчей игроки выглядят так, словно вы страдаете косоглазием. Но стоит мне выйти вечером из дому, и я уже ни капельки не сомневаюсь: она все еще здесь, хотя ее и нет больше — в точности как говорила мама. И теплыми ночами, когда ветерок чуть шевелит листья деревьев у нас на заднем дворе или когда идет дождь, я точно знаю: расти Джуэл-Энн так и не перестала. И слышу ее дыхание.
Находки
Она написала рассказ в прошедшем времени. О том, как она ждала в саду, а он тем временем пересекал пустыни, плыл через моря, одерживал одну великую победу за другой и наконец вернулся к ней, в тот сад у подножия высокого зеленого холма, где она ждала его. Рассказ заканчивался словами: «И они сыграли свадьбу».
Он написал рассказ в прошедшем времени. О том, как он искал своего отца. Гонимый острой тоской, он еще юношей оставил всех, кто его любил, и долго скитался по лесам и городам, пересекал пустыни и плыл через моря, вечно в поиске, гонимый одним желанием, и наконец нашел исчезнувшего отца и убил его. И рассказ его заканчивался словами: «А теперь я возвращаюсь домой».
Она прочла его рассказ. Читала она медленно, потому что язык, на котором этот рассказ был написан, не был для нее родным. Автор его не обращался непосредственно к ней, не говорил «ты», но это была настолько печальная и прекрасная история, что она плакала, читая ее.
Она пишет историю в настоящем времени. О том, как смотрит на свою дочь, свернувшуюся клубком в кресле и забывшуюся коротким сном, и видит, насколько та стала хрупкой, как сильно она устала от бесконечных забот, непосильным грузом давящих ей на плечи. Она отмечает, что дочь ее подурнела, что еще год назад она была гораздо привлекательнее. Она описывает в своем рассказе эти мгновения, говоря так: «Я понимаю, ты совершенно вымотана, но по-прежнему готова трудиться, точно хорошая лошадь, да, точно хорошая рабочая лошадка, которая никогда не кусается, никогда не лягается, никогда не вырывается. У тебя даже в сад выйти сил не хватает, потому что к концу дня ты устаешь до потери сознания». И пока она пишет эти слова, ей приходит в голову мысль: интересно, а на меня когда-нибудь смотрели вот так же? Видели меня такой? Да, наверное. Я помню, как однажды смотрела на меня моя мать — примерно теми же глазами, какими я теперь смотрю на свою дочь. Но была ли я такой же усталой, как сейчас моя дочь? Не знаю. Мать моя была куда красивее меня. Сердилась ли она? Нет, не знаю я, как об этом рассказывать! И уж свадьбой эта история точно не заканчивается.
Он пишет рассказ в настоящем времени. О том, как сын покидает свой дом, отправляясь на поиски отца. В больших городах юношу обманывают какие-то проходимцы, он сражается с врагами, его предают неверные женщины, он участвует в войне, он летит сквозь космическое пространство на другие планеты и наконец находит своего отца. Они обнимаются, и его отец умирает. Рассказ кончается словами: «А потом я наконец вернулся домой».
Она читает его рассказ. Она читает очень медленно и думает: интересно, а достаточно ли хорошо я это понимаю? И хочу ли я это понять как следует? Это очень печальная и красивая история, но желания плакать у нее не возникает.
И вот чего мы не узнаем никогда, пишет он: чего же на самом деле хочет женщина.
Ну, допустим, я хочу, думает она, написать рассказ. Но прежде чем я его напишу, мне хочется понять, почему моя мать так на меня смотрела. Она смотрела на меня с жалостью. А вот смотрела ли она на меня с восхищением? Или с гневом? Я смотрю сейчас на свою дочь, на эту сильную маленькую женщину, которая уснула, поджав ноги и свернувшись в кресле клубком, но вскоре снова вскочит и примется за бесконечные дела, которые вообще никогда все переделать невозможно. Я смотрю на нее с жалостью, с восхищением, с гневом. Как же она прекрасна! Она столь же прекрасна, как и моя мать, и такой же прекрасной будет ее дочь. А потому я должна писать рассказ о ней от второго лица и в будущем времени. Это связано с совершенно иной формой бытия. А значит, чтобы быть понятой, нужно писать именно так. И повествование должно быть сложнее, чем простая вертикаль рассуждений от первого лица в единственном числе.
Первое лицо в единственном числе путешествует по всему свету, из одного мира в другой, с одной планеты на другую, во времени и в пространстве. Первое лицо в единственном числе любит и ненавидит, ищет и убивает. Первое лицо в единственном числе любят, ненавидят, о нем тоскуют, его ищут, его убивают. Первое лицо жалеют. Ох, как мне себя жаль! Точно так же, как я жалею его, как он жалеет себя самого, как она жалела меня! Первым лицом можно даже восхищаться. Ах, как я собой восхищаюсь! Точно так же, как он восхищается собой! Но на первое лицо нельзя гневаться. Я гневаюсь не на себя, а на нее, а она — на меня, и все это в молчании, согласно старинному уговору.
Именно наш гнев подсказывает мне, как рассказать эту историю. Ты станешь еще прекрасней, пишу я. И не будешь больше тащить этот непосильный груз вечных забот. Ты не предашь и ни с кем не вступишь в сговор. И сейчас я пишу историю о том, как ты будешь гулять по саду у подножия высокого зеленого холма. И откроешь садовую калитку. И поднимешься на вершину холма, и спустишься с него, и пройдешь через поля, что лежат по ту сторону, через леса, через города, и найдешь свой путь, найдешь наше общее молчание и, заговорив, нарушишь его.