Приемная была довольно уютной. Диван и кресла цвета аквамарина — ее любимый цвет. Но Делавэр сидела с сердитым видом и листала журнал. Порой она вела себя так, будто знает все на свете. Она действительно знала довольно много, но совершенно не представляла себе, что значит быть мамой. Да, этого она пока не знала совсем. Зато Шари это знала прекрасно и отлично все помнила. Сперва живот у нее стал выпирать, потом стал огромным, как рояль, и ей все время хотелось писать, а мать ее, видя это, просто с ума сходила. Впрочем, мама вечно сходила с ума и сердилась на нее. Так что ей стало значительно легче, когда она уехала с Дэвидом на Аляску; без матери ей было значительно легче, даже когда они остались в квартире одни — только она, Шари, и Делавэр, как, собственно, и должно было быть. Делавэр она помнила с самой первой минуты ее появления на свет. Ее тогда охватила такая глубокая-глубокая, ни с чем не сравнимая нежность; а девочка была такая мягкая, такая крошечная — все самое лучшее в мире всегда бывает очень маленьким, — и ее можно было обнять, прижаться к ней лицом. А потом и молоко пришло, и это было так прекрасно, что просто невозможно понять, где ты сама, а где твой ребенок. Делавэр-то, конечно, этого не помнила. Зато Шари помнила отлично.
В этот раз она сразу, на следующее же утро, поняла, что случилось. С Делавэр она долго ничего не знала и не понимала, потому что тогда о детях вообще не думала, и мамой не была, и думала только о Донни и о том, как любит его. А потом у нее вдруг стал выпячиваться живот, и мать спросила, приходят ли у нее месячные; а они к этому времени с Донни уже расстались, и она теперь гуляла с Роди. Мать, услышав это, жутко рассердилась и вообще запретила Шари гулять — и с Роди, и с кем бы то ни было еще. Но на этот раз все было иначе. На этот раз она сама жутко рассердилась, она сама чуть с ума не сошла. С Донни они были влюблены друг в друга. А сейчас ничего похожего не было. Мак сделал с ней это прямо в машине, прямо на большой стоянке, где кино смотрят из автомобиля, и вел он себя точно обезьяна в зоопарке, а после этого еще и заставил ее фильм досматривать. Когда же он наконец привез ее домой, она долго отмывалась под душем и уже тогда, прямо под душем, поняла: что-то произойдет нехорошее. А на следующее утро она просто знала: да, произойдет что-то нехорошее. Ну и, конечно, месячные у нее не пришли. Она так и знала, что не придут. Вот когда она действительно чуть с ума не сошла от гнева. Люди считали, что она вообще никогда не сердится, но тут она словно с цепи сорвалась. И гнев ее словно прямо там и начинался, у нее в животе, в том самом месте — похожий на горячий, красный, светящийся шар. Она никому ничего об этом не сказала, но сама все прекрасно понимала. Она, конечно, знала далеко не все, но уж в том, что касалось ее самой, она разбиралась. То, что было у нее внутри, принадлежало только ей одной. Мак тогда вывернул ей руки и больно впился в губы, чтобы она даже не пикнула, а потом с силой воткнул в нее эту свою штуку — ну точно как обезьяна в зоопарке. Но то, что теперь происходило у нее внутри, принадлежало только ей, и только она одна могла решить, появиться на свет этому младенцу или нет. Делавэр появилась на свет, потому что была ее, ее собственной, Шари сама захотела, чтобы Делавэр родилась. Но на этот раз все было иначе. То, что сейчас было у нее внутри, тоже являлось ее частью, как, например, бородавка или болячка, которую потом сама же и сцарапываешь. Как если бы Мак, тогда сделавший ей так больно, например, порезал, нанес ей ножом страшную рану, и теперь на этой ране образовался струп, который она и собиралась содрать, чтобы снова стать целой. Она ведь не какая-то там обезьяна из зоопарка, и внутри у нее не только эта, нанесенная им, рана; она — человек, и точка. Именно так и Линда всегда говорила, когда Шари училась в спецклассе. Главное, Шари, будь человеком, всегда будь самой собой. Ты же настоящий человек, и очень милый к тому же. И у тебя прелестная дочка. Ну, разве ты ею не гордишься? И ты, Шари, очень хорошая мать. Да, это я знаю, всегда отвечала Линде Шари, и теперь она снова повторила про себя эти слова. Иногда Делавэр, правда, вела себя так, словно мама у них в семье — это она, только она, конечно, ошибалась. Мамой у них в семье всегда была Шари. Но как только она сообщила, что хочет сделать аборт, Делавэр сразу стала сердито на нее посматривать, напустила на себя такой важный вид и все повторяла: а ты уверена, уверена? И Шари просто не могла ей объяснить, почему она так уверена. Ты сама должна стать мамой, чтобы это понять, только и сказала она. Иногда мне кажется, что я уже и так мама, заявила Делавэр. И Шари понимала, что она имеет в виду, хотя это было совсем, совсем не то. Понимаешь, сказала она Делавэр, ты была мною, пока не стала собой. Я тебя сотворила. Я сделала так, чтобы ты родилась и начала жить. А на этот раз все совсем не так. То, что во мне, это не я; это что-то плохое, совсем мне не нужное, какая-то часть меня, от которой мне больше всего хочется избавиться, вроде заусеницы. «Господи, мама!» — воскликнула Делавэр, и Шари велела ей не поминать имени Господа всуе. В общем, Делавэр более-менее поняла: Шари знает, что делает; она даже перестала спрашивать ее: «А ты уверена?»; она даже сама ее к доктору Рурке записала. Но сейчас Делавэр, сидя на этом красивом диване цвета аквамарина, опять отчего-то казалась очень печальной. И Шари взяла ее за руку.
— Ты — мой Рыцарь в сверкающих доспехах, — сказала она ей. И Делавэр с искренним изумлением вскинула на нее глаза.
— Господи, мама! — вырвалось у нее, но смотрела при этом совсем не сердито.
— Не поминай имени Господа всуе, — тут же велела ей Шари.
Из коридора появилась медсестра и подошла к ним; это была белая женщина, одетая, как и весь персонал клиники, в уродливые бледно-зеленые штаны и блузу. Она с улыбкой посмотрела на обеих и сказала:
— Привет!
— Привет! — улыбнулась в ответ Шари.
Медсестра заглянула в бумаги, которые держала в руке.
— Ну, хорошо, проверим еще разок, ладно? Вы — Шари, — сказала она, глядя на Делавэр. — Сколько вам лет, Шари?
— Тридцать один, — сказала Шари.
— Верно. А тебе сколько лет, детка?
— Я просто с ней пришла, — ответила Делавэр.
— Да, я понимаю. — Медсестра, казалось, была несколько сконфужена. Она снова довольно долго смотрела в бумаги, потом на Делавэр, потом уточнила: — Значит, это не ты на
Делавэр помотала головой.
— Но нам необходимо знать, сколько тебе лет.
— Зачем?
Медсестра сразу сменила тон и спросила строго:
— Ты несовершеннолетняя?
— Да, а что? — Тон Делавэр тоже стал весьма неприязненным.
Сестра молча повернулась и куда-то ушла. Шари взяла в руки журнал с портретом Кевина Костнера на обложке.
— У этого человека взгляд совершенно безумный, — сказала она, изучая фотографию. — К нам, во «Фрости», часто один человек приходит, у него тоже такие вот сумасшедшие глаза. А на самом деле он очень даже умный и милый. Он всегда берет «бургер» без картошки и «земляничное мягкое». Мне лично мягкое мороженое не нравится. В нем и вкуса-то никакого. Мне нравится твердое мороженое. Как раньше. Старомодное твердое мороженое. Тебе ведь тоже, да?
Делавэр молча кивнула, потом все же сказала «да», потому что Шари нужно было, чтобы с ней хоть о чем-то говорили. Делавэр давно уже поняла, что ей нужно поплакать, вернее, что она готова вот-вот расплакаться, но делать этого не хочет. А все из-за того местечка на плече, куда ей попал своим дурацким плакатом тот тип. Хотя у нее ничего и не болело по-настоящему. И на джинсовой куртке ни следа не осталось. Разве что на плече потом небольшой синяк к вечеру проявится, и она заметит его, когда будет раздеваться перед сном, а может, и вовсе ничего заметно не будет. И все же то место, куда этот старик попал краем своей фанерки с написанными на ней словами, существовало как бы по своим, особым законам. И болело. И от этой боли у Делавэр холодело сердце, становилось трудно дышать, и она несколько раз глубоко вздохнула. Тут как раз и медсестра вернулась.
— Все в порядке, детка! — сказала она, глядя куда-то между Шари и Делавэр.
Шари тут же вскочила, словно ее пригласили танцевать, схватила Делавэр за руку и потянула за