Теперь Итале понял, почему Санджусто смотрел на него так, словно у них была некая общая тайна. Общее у них действительно было: Санджусто провел три года в венецианской тюрьме Пьомби как политический заключенный. Брелавай, Карантай и те юноши, что подходили к их столику, — все они хотели знать, каково ему пришлось, но спрашивать не решались. А Санджусто даже слышать об этом не хотел, и спрашивать ему не было ни малейшей необходимости. Этот ссыльный иностранец был для Итале товарищем по несчастью.
Потом снова зашла речь о Стефане Орагоне, и, когда спор особенно жарко разгорелся, Санджусто вдруг заявил:
— Но ведь он профессионал, верно? А вы всего лишь любители, как и я сам, впрочем. Учтите: государственные перевороты всегда совершают профессионалы. Только им они удаются. А вот революции как раз совершают любители.
— И терпят поражение? — спросил Брелавай.
— Конечно!
— Но послушай, Санджусто, все это верно, и революцию 89-го года действительно совершали любители, — горячо заговорил Карантай, — та толпа, что двинулась на Версаль и захватила Бастилию. Да и Генеральные штаты, все эти жирондисты и якобинцы, состояли в основном из адвокатов, провинциальных клерков, но никак не профессиональных политиков. Однако они учились и в итоге стали профессионалами, и по мере того, как они достигали все более высокого уровня профессионализма, Революция сходила на нет, терпя одно поражение за другим, и страна неизбежно двигалась в направлении очередного государственного переворота, во время которого ее и предали.
— Неправда, профессионалами они так никогда и не стали! — возразил итальянец. — Робеспьер, например, так и остался любителем. Вот Наполеон — это профессионал! И, кроме того, что следует считать поражением и что — успехом? Согласен, Революция потерпела поражение, и Наполеон по природе своей — человек очень удачливый, истинный завоеватель, истинный правитель империи, но ведь надежду дает именно поражение, а не успех!
— Vivre libre ou mourir, — сказал Итале и засмеялся.
— Точно. И между прочим, Верньо — профессиональный юрист, и весьма, надо сказать, успешный. Очаровательный человек и довольно ленивый помощник этого любителя гильотин! — Санджусто стукнул себя по горлу ребром ладони. — И вот, пожалуйста: оборвалась такая прекрасная карьера! Но сперва Верньо все-таки успел сказать нам: живите свободными или умрите. Над чем это ты смеешься, Сорде?
— Я вдруг понял, что предпочел бы все же остаться в живых, даже не будучи свободным.
— Разумеется. Года на два или на три тебя бы вполне хватило. Может быть, даже дольше. Но сейчас-то все мы и живы, и свободны!
— Просто живы, — сказал Итале.
Денежный вопрос решился сам собой и очень быстро: Брелавай сообщил тоном, не допускающим возражений, что в журнале Итале ждет жалованье за двадцать восемь месяцев.
— Эти деньги нас, между прочим, не раз выручали. У нас ведь никогда раньше не было под рукой такой суммы наличными. Я даже не могу сказать, сколько раз мы из нее заимствовали, помогая людям продержаться в трудное время. Но все всегда свой долг возвращали, понимая, что это твои деньги. Если б это были чьи-то еще деньги или даже редакционные, многие бы, уверен, просто «забыли» отдать должок.
Карантай предложил Итале пока поселиться у него; Итале колебался.
— Мою прежнюю квартиру обещали для меня сохранить; там, когда я уезжал в Ракаву, жил один мой друг. Мне бы нужно сперва сходить и проверить, там ли он еще.
Карантай отправился в Речной квартал вместе с ним. Они вышли мимо собора Святого Стефана на улицу Праздника Палачей и нырнули в густую мешанину домов и дворов, налезавших друг на друга в тени Университетского холма.
— Ну, здесь, по-моему, ничего не изменилось, — заметил Итале.
— Во всяком случае, за последние пять столетий вроде бы нет, — откликнулся Карантай. На улице Маленастрада, 9, госпожа Роза, по-прежнему осаждаемая кошками, холодно поздоровалась со своим давно пропавшим жильцом:
— У меня здесь ваши вещи, господин Сорде. Очень бы желательно, чтобы вы наконец их забрали, а то не пройти.
— А господин Бруной еще живет здесь?
Она смерила его взглядом:
— Нет.
Она знала, что Итале был арестован, но его голос и одежда все же свидетельствовали о том, что это вполне «благородный господин». Розе очень хотелось, чтобы он был из «благородных»; тюремных пташек она в своей жизни навидалась предостаточно. И все же полностью доверять Итале она уже не могла: слишком сильно он ее разочаровал. И она обвиняющим тоном прибавила:
— Господин Бруной умер два года назад! А ваши комнаты Кунней занял.
— Ах вот как… — только и смог вымолвить потрясенный Итале. Помолчав немного, он смиренно спросил у домовладелицы, дома ли господин Кунней. Госпожа Роза кивнула и чуть отступила в сторону. Итале и Карантай поднялись по темной шаткой лестнице наверх, и Кунней вышел из своей мастерской, радостно улыбаясь.
— Ох и горько ж нам было узнать, что вас арестовали, господин Сорде! — сказал он. — Хорошо, что вы вернулись!
Итале пожал ему руку и на минутку задержался, чтобы приласкать очередного малыша, который родился за время его отсутствия и теперь уже хорошо ходил. Огромные темные глаза на нежном личике заглянули Итале, казалось, в самую душу.
— Как дочку-то назвали, Кунней?
— Это мальчик. Он у нас небольшой получился, и личико нежное, как у девчонки. А назвали мы его Лийве. Я тут для вас кое-что сохранил. — И Кунней, пошарив в соседней комнате, принес небольшой пакет и протянул его Итале: в пакете были письма, присланные из Малафрены осенью 1827 года, и клочок бумаги с едва различимыми каракулями: «Для Прометея не существует вечных оков».
— Это господин Бруной за день или за два до смерти написал и просил вам передать, — сказал Кунней.
Итале протянул записку Карантаю и отошел к окну.
— А ты знал его, Александр? — спросил он, не оборачиваясь.
— Не очень хорошо. Он довольно часто приходил в редакцию узнать о тебе.
— Это был настоящий человек, стойкий, надежный.
— Да, это точно, — подтвердил Кунней. — И умер хорошо. Он говорить почти что уже не мог, когда это писал, а под конец все-таки заговорил; приподнялся и спокойно так сказал: «Я готов», — точно жених, готовый к венцу идти. Я повернулся посмотреть, с кем это он разговаривает, а он уже снова лег и лежит, такой тихий, довольный, только вроде как немного задыхается. Так и умер. Жаль, что священник уже ушел. Я никогда не видел, чтобы кто-то умирал лучше.
— О да, — сказал Итале. — Это он умел хорошо.
Он взял у Карантая записку, бережно свернул ее и сунул в кармашек для часов.
— Как у тебя-то дела, Кунней?
— Да все работаю. — Он посмотрел на Итале. — Мы теперь ваши комнаты заняли — нас ведь шестеро теперь, вот мы и решили попросторнее устроиться. Но если вы захотите вернуться…
— Нет, я, конечно же, не вернусь, Кунней. Роза с вас теперь за квартиру больше берет?
— Нет. Она и с господина Бруноя под конец платы не брала. Так что я часы да книги его продал, ну и у него кое-что накоплено было, и этого вполне на похороны хватило. А Роза, она ничего. Понимает, когда человеку тяжело приходится.
Итале присел на корточки и с серьезным видом протянул руку мальчику, хрупкому, но державшемуся удивительно важно в своем нелепом, каком-то девчоночьем платьице.
— Прощай, Лийве, — сказал он. Крошечная ручка ребенка в его крупной руке выглядела так трогательно, что он лишь ласково коснулся щечки малыша губами и тут же отвернулся и встал. Пожав руку