добрался бы и до самого Сколкова, если бы неожиданно не убедился, что все военные заслуживают такого же презрения, как разбойники и убийцы. После этого он на вопрос Сколкова: «Почему вы нейдете на службу, господин полковник?» — в рассеянности, не совсем почтительно, отвечал: «Убирайтесь к черту, господин дурак», и пообещался пустить в голову главнокомандующего горчичницей, если тот вздумает тронуть его хоть пальцем.
Сколкову ничего больше не оставалось, как вложить свою деревянную саблю в ножны и, скрепя сердце, распустить нерасстрелянную половину своей армии.
III
Я ПРИОБРЕТАЮ ЛИБЕРАЛЬНЫЕ УБЕЖДЕНИЯ
Новый гувернер Володи заменил не только Альбина Игнатьевича, но, кажется, и гвардейского офицера. Но крайней мере, Катерина Григорьевна что-то жмурилась и таяла, слушая, как звучно и плавно катится его «смело и свободно льющееся слово». Иваницкий (его фамилия), картинно развалившись в кресле или прислонившись к притолоке, по целым часам говорил что-то своим звучным гортанным голосом, останавливаясь по временам на секунду, чтобы поправить свои редкие волосы, зачесанные назад и едва прикрывавшие небольшую лысину, которая придавала ему очень интересный вид. Сколько я не силился вслушиваться в однотонные звуки его баритона, смысл его слов как-то ускользал от меня. Это, впрочем, не мешало мне иметь наивное убеждение, что он говорит очень красноречиво, об очень прекрасных вещах. Когда я начинал припоминать и соображать, что такое говорил Иваницкий, в моем уме начинали толпиться какие-то загадочные фразы, которые, несмотря на все мои усилия, я никак не мог связать. Всегда оказывалось, что из этого, пошлого, дряхлого мира душа просится
Он иногда приносил журналы и читал их своим ровным баритоном. Я всеми силами старался вслушиваться, но понимал очень мало. Однажды, оставшись один в комнате, я с любопытством начал перелистывать какой-то толстый журнал того времени.
— Вы, кажется, никогда ничего не читаете, — с высокомерной невнимательностью сказал Володя, вошедший в комнату и остановившийся передо мной в позе наблюдателя, заложив руки в карманы панталон.
Слова его произнесены были тем брюзгливым тоном, каким говорят лакею: «Ты, Алексей, кажется, никогда не моешь руки», — и я не мог не сконфузиться.
— Я хотел вас попросить — не могу ли я взять с собой что-нибудь прочесть? — с величайшей неловкостью едва выговорил я, чувствуя, что лицо мое горит от краски.
— Можете.
Я взял книги, и мы с Малининым засели на целый день, читая по очереди вслух по порядку. В первый же день мы прочли три повести средней величины и какую-то не то обличительную, не то публицистическую статейку, как припомню, называвшуюся «Чудеса в решете».
— Да! да! вот, брат. Славно, — одобрял Малинин.
Мы сразу поняли, что живем в весьма замечательное время, когда происходят вещи очень необыкновенные. Да и были бы мы большими олухами, если б не поняли этого! В одной повести выставлялся богач-откупщик, отъявленный мошенник, охающий и стенающий, что прошло его время и что явились какие-то проклятые либералы. До этого печального положения довел откупщика бедный, но честный писец — представитель проклятого либерализма. Этот восторженный юноша был так красноречив, что мы должны были кряду прокидывать по нескольку страниц, наполненных превосходными доказательствами, что воровать и подливать воду в водку недобросовестно. Повесть кончалась, однако ж, тем, что порок, при помощи разных незаконных интриг, восторжествовал над добродетелью, и молодой либерал уехал в Петербург, где, впрочем, скоро благодаря своей расторопности и своим талантам обратил на себя внимание начальства и занял важный государственный пост. Узнав об этом, откупщик пришел в ярость и воскликнул: «Вот времена-то — мальчишки, щенки лезут в люди, а почтенный, заслуженный человек ничего не может с ними поделать!»
Другая повесть была юмористическая и, если не ошибаюсь, называлась «Моя тетушка». Тут осмеивалось ханжество, и весь юмор заключался преимущественно в том, что тетушка на целых десятках страниц читала такие молитвы: «Около града Иерусалима спала пречиста дева»… Агашка, ты уж заснула, окаянная! подай платок… «Спала еси дева, видела сон чуден и явен»… «Выпусти кота-то, вишь он пищит, на двор хочет». Перед тетушкой чем-то особенно провинилась ее девка Агашка, и она заперла ее в комнату, а сама ушла в церковь, молиться богу. Комната, волею автора, оказалась угарной, и Агашка умерла, что, впрочем, нисколько не опечалило набожную тетку: она справила по-христиански, чинно до последних мелочей, Агашкины похороны и начала служить панихиды за упокой Агашкиной грешной души. «Много еще у нас на святой Руси есть таких пустырей, — восклицал в заключение автор, — пустырей, где живут на тучной почве всякие тетушки и дядюшки; но… не лучше ли помолчать до времени?»
— Это цензура не пропустила, должно быть, — с благоговейным удивлением сказал Малинин.
Он говорил шепотом, из предосторожности, чтобы кто-нибудь не подслушал нашего разговора.
Третий рассказ нам понравился больше всего. В нем описывалась какая-то гимназия, «только не Киевского учебного округа», как не без остроумия пояснял автор. Там выставлялся плут эконом, из скаредности коловший сахар собственными руками; выставлялись глупцы учителя, верующие в домовых, и ученики, наряжающиеся домовыми. Один толстый учитель, пробежав по всему двору за таким домовым, настигает его наконец, хватает за шиворот и восклицает: «Ах ты ракалия!» Эту сцену мы с величайшим хохотом перечитали раз пять, находя, что учитель, названный Кустодием Пудовичем, как две капли воды, похож на Ивана Капитоныча.
«Чудеса в решете» мы не совсем поняли, но сочинитель ругался так хлестко, что эту статью нельзя было прочесть без высокого наслаждения. В ней автор спорил с каким-то
«Очевидно, тут что-нибудь не пропустила цензура», — с замиранием сердца думали мы.
Чтение нам очень понравилось, и мы положительно не могли оторваться от книг, прочитывая одну статью за другой. К нам, присоединились Грачев и еще несколько человек, так что в пансионе образовался некоторого рода литературный кружок, и после обеда, вместо того чтобы скучать и шататься без дела, мы сидели в пустой зале, увешанной портретами сподвижников императора Александра Первого, читая вслух по очереди повести, рассказы и обличительные статейки.
В неделю я успел набраться такой премудрости, что в воскресенье встретил брата с некоторым высокомерием и даже в разговоре сделал тонкий намек, что Андрей еще кой-чего многого не смыслит. Брат, впрочем, не понял этого намека, а может быть, и не слыхал его, так как он в это время показывал Оверину принесенный с собой стереоскоп. Вообще в последнее время они очень подружились, и я не без удивления заметил однажды, что Оверин поправляет какое-то стихотворение, написанное рукою брата и, очевидно, принадлежавшее вдохновенной музе Андрея.
В это воскресенье мы пошли с ним к Шрамам, так как мне нужно было отнести прочитанные книги и взять новые. Андрей был в очень веселом расположении духа, и я решился спросить его о стихах.
— Да. Я каждый вечер пишу стихи, — объявил он мне. — Я тебе покажу: у меня их много.
Андрей вытащил тоненькую тетрадку и подал мне ее. Там было довольно много стихотворений, помещенных по порядку, под разными рубриками: «оды божественные», «оды торжественные», «размышления», «элегии» и проч. Все это кончалось эпиграммами. Тетрадка, очевидно, побывала в руках