Она молчит.
— Детство на реке Далганнон — может быть, это еще один придуманный вами рассказ, миссис Костелло? Вместе с лягушками и дождями?
— Река существует. Лягушки существуют. Я существую. Чего еще вы хотите?
Единственная женщина среди судей, стройная, с аккуратно уложенными серебряно-седыми волосами, в очках в серебряной оправе, спрашивает:
— Вы верите в жизнь?
— Я верю в то, что не озабочено верой в меня.
Судья делает легкий нетерпеливый жест рукой.
— Камень не верит в вас. Кусты тоже. Но вы решили рассказать нам не о камнях и кустах, а о лягушках, которым вы приписываете историю жизни, весьма, как вы сами допускаете, аллегоричную. Эти ваши австралийские лягушки олицетворяют дух жизни, в который вы как рассказчик верите.
Это не вопрос, фактически это утверждение. Следует ли ей согласиться с ним?
— Если хотите, — говорит она сдержанно.
Судья, ее судья, смотрит в сторону, поджимает губы. Наступает долгое молчание. Она прислушивается, не раздастся ли жужжание мухи, которое должно быть слышно в таких случаях, но, похоже, никакой мухи в зале суда нет.
Верит ли она в жизнь? Может ли она сказать этому дурацкому трибуналу с его требованиями, что верит в лягушек? Откуда знать, во что ты веришь?
Она пытается воспользоваться приемом, который срабатывал, когда она писала: нужно послать слово во тьму и послушать, как прозвучит ответ. Как литейщик, простукивающий колокол: нет ли в нем трещин, хорош ли он? Лягушки: как отзовется слово „лягушки“?
Ответ: никак. Но она слишком хитра, слишком хорошо знает свое дело, чтобы тут же испытать разочарование. Грязевые лягушки Далганнона для нее — новая линия поведения. Дайте им время: может быть, они зазвучат так, как надо. Потому что в них есть что-то, что каким-то неясным образом притягивает ее, — что-то, коренящееся в их гробницах из грязи и в пальчиках на лапках, пальчиках с маленькими шариками на кончиках, мягкими, влажными, липкими.
Она думает о лягушках под землей, распростертых, словно в полете, словно они парашютируют во тьме. Она думает о грязи, которая съедает кончики этих пальцев, стараясь поглотить их, растворить в себе мягкую ткань, пока невозможно станет отличить (конечно, и самой лягушке, погруженной в холодную спячку), где земля, а где плоть. Да, в это она может поверить: растворение, возвращение к простым элементам; и в обратное она тоже может поверить — когда по телу проходит первая дрожь возвращающейся жизни, лапки сокращаются, пальчики сгибаются. Она поверит в это, если хорошо сконцентрируется, произнося слово за словом.
— Псст.
Это судебный пристав. Он показывает рукой в сторону судейской скамьи, откуда на нее нетерпеливо смотрит исполняющий роль главного судьи. Она что, пребывала в трансе или даже заснула? Неужели она дремала перед своими судьями? Надо быть осторожнее.
— Я напоминаю вам о вашем первом появлении перед этим судом, когда вы определили свое занятие как „секретарь невидимого“ и сделали следующее заявление: „У хорошего секретаря не должно быть убеждений. Это не соответствует функциям, которые он выполняет“. И чуть дальше: „У меня есть убеждения, но я в них не верю“.
На то слушание вы пришли и пытались принизить понятие „убеждения“, назвав их помехой своему призванию. А на сегодняшнем слушании вы торжественно заявляете, что верите в лягушек или, точнее, в аллегорический смысл жизни лягушек, если я правильно вас понял. Мой вопрос заключается в следующем: изменили ли вы то, на чем основывали ваше прошение, за время, прошедшее с момента первого слушания до сегодняшнего? Вы отказываетесь от сказки о секретаре и заменяете ее новой, в которой говорите о вашей вере в творение?
Говорит ли она о другом? Без сомнения, это важный вопрос, однако ей приходится сделать над собой очень большое усилие, чтобы ответить на него. В зале суда жарко, она чувствует себя так, словно ее накачали наркотиками, она не знает, как долго она еще сможет выдержать это слушание. Больше всего ей хотелось бы положить голову на подушку и вздремнуть, пусть даже это будет грязная подушка в бараке.
— Как сказать, — отвечает она, стараясь выиграть время, заставляя себя думать („Давай, давай! — говорит она себе. — От этого зависит твоя жизнь!“). — Вы спрашиваете, изменила ли я свое прошение. Но кто я, кто эта „я“, эти „вы“? Мы меняемся день ото дня и при этом остаемся теми же. Ни „я“, ни „вы“ не более существенны, чем что-либо иное. Вы можете с таким же успехом спросить, кто настоящая Элизабет Костелло: та, которая сделала первое заявление, или та, которая сделала второе. Я отвечу вам так: обе настоящие. Обе. И ни та ни другая.
Правда ли это? Может быть, это и не правда, но это и не ложь. Она ни разу в жизни не чувствовала себя до такой степени другим человеком.
Спрашивающий нетерпеливо отмахивается.
— Я не прошу вас показать паспорт. Паспорта здесь силы не имеют, уверен, вы это хорошо знаете. Вопрос, который я задаю, звучит так: вы, то есть человек, стоящий перед нами, человек, подавший прошение на право прохода, человек, находящийся здесь и ни в каком другом месте, — вы говорите о себе самой?
— Да. Нет, определенно нет. Да и нет. И то и другое.
Судья смотрит на своих коллег — сначала направо, потом налево. Показалось ли ей, или тень улыбки мелькнула на их лицах и они прошептали одно и то же слово — „Помешалась“?
Он снова поворачивается к ней.
— Спасибо. Это всё. Вы узнаете о нашем решении в свое время.
— Это всё?
— На сегодня всё.
— Я не помешанная.
— Да, вы не помешанная. Но есть ли такой человек, которого можно счесть не помешанным?
Они не могут сдержаться, это собрание судей, это правление. Сначала фыркают, как дети, а потом, отбросив всякое чувство собственного достоинства, разражаются хохотом.
Она идет по площади. Наверное, время уже послеобеденное. Народу меньше, чем обычно. Местные, вероятно, предаются сиесте.
Солнце жжет безжалостно. Ей следовало бы надеть шляпу, но ее шляпа в бараке, а мысль о том, чтобы войти в это душное помещение, вызывает отвращение.
Ей никак не выбросить из головы сцену суда, этот стыд, этот позор. И все же она, как ни странно, по- прежнему околдована лягушками. Похоже, сегодня она расположена верить в лягушек. А завтра во что? В карликов? Кузнечиков? Значит, объекты ее веры чисто случайны. Они всплывают на поверхность без предупреждения, удивляя и, несмотря на ее дурное настроение, даже доставляя ей удовольствие.
Она стучит по лягушкам кончиком ногтя. Раздается чистый звук, чистый, как колокольчик.
Она стучит по слову „убеждение“. Как откликнется „убеждение“? Сработает ли ее тест на абстрактном понятии?
Звук, которым отзывается „убеждение“, не такой чистый, но все-таки. Сегодня, в этом месте, в это