Элизабет не нравится, когда ее сестра выражается высокопарно, словно читает проповедь. Она слышала это на церемонии в Иоганнесбурге и снова слышит сейчас. В такие минуты проявляются все свойства характера Бланш, которые ее всегда отталкивали: нетерпимость, жестокость, желание запугать.
— Думаю, радость Иисуса была бы полнее, — произносит Элизабет как можно суше, — если бы он знал, что у Джозефа был выбор. Что его не принуждали к благочестию силой.
— Пойди, пойди и спроси Джозефа, принуждали ли его к чему-либо. — Бланш на какое-то время замолкает. — Ты думаешь, Джозеф просто кукла в моих руках? Ты думаешь, Джозеф не понимает, как он провел свою жизнь? Пойди и поговори с ним. Послушай, что он скажет.
— Пойду. Но у меня есть еще один вопрос, на который Джозеф ответить не сможет, потому что это вопрос к тебе. Почему именно этот образец ты — ну, если не ты, то организация, которую ты представляешь, — поставила перед Джозефом и велела копировать, почему именно этот образец, который я не могу определить иначе, как готический? Почему Христос, умирающий в конвульсиях, а не живой Христос, человек в расцвете сил, которому чуть больше тридцати? Что ты имеешь против того, чтобы показать Его живым, во всей Его живой красоте? И раз уж я об этом заговорила, что ты имеешь против древних греков? Древние греки никогда бы не стали создавать скульптуру или картину, изображающую человека в последней стадии агонии, человека изуродованного, обезображенного, а потом еще и преклонять колени перед этим изображением, поклоняться ему. Именно поэтому гуманисты, которых ты отвергаешь, устремляли свой взор к эпохе до христианства, с его презрением к человеческому телу, а следовательно, и к самому человеку. Ты должна бы знать, ты не могла этого забыть, что изображение Иисуса в муках характерно только для западной церкви и было абсолютно чуждо Константинополю. Восточная церковь сочла бы это неприличным, и была бы права. Откровенно говоря, Бланш, в традиции изображения Распятия есть нечто такое, что кажется мне грубым, отсталым, средневековым в самом плохом смысле слова. Сразу приходят на ум безграмотные священники, неумытые монахи, запуганные крестьяне. Чего ты добиваешься, воспроизводя в Африке эту самую убогую, самую застойную фазу европейской истории?
— Гольбейн, — произносит Бланш, — Грюневальд. Если хочешь увидеть человека in extremis, на смертном одре, пойди посмотри их творения. Мертвый Иисус, Иисус в гробу.
— Не понимаю, к чему ты клонишь.
— Гольбейн и Грюневальд не принадлежали к художникам католического Средневековья. Они были протестантами.
— Я сейчас не говорю о позиции католической церкви, Бланш. Я спрашиваю, что ты, ты сама, имеешь против красоты. Почему люди, глядя на произведение искусства, не должны сказать себе: вот какими мы можем быть, вот каким я могу стать. Почему у них должна быть лишь одна мысль: Господи Боже, я умру и меня съедят черви?
— Полагаю, ты хочешь сказать, что отсюда и древние греки. Аполлон Бельведерский, Венера Милосская…
— Да, именно отсюда. Отсюда и мой вопрос: ради всего святого, для чего ты ввозишь в Африку, в Зулуленд, то, что ей совершенно чуждо, — готическую одержимость, провозглашающую уродство и тленность человеческого тела? Если тебе нужно импортировать в Африку Европу, не лучше ли ввезти сюда древних греков?
— Ты думаешь, Элизабет, что древние греки совершенно чужды Зулуленду? Я опять повторяю: если не хочешь послушать меня, будь любезна, выслушай по крайней мере Джозефа. Ты полагаешь, что Джозеф изображает страдающего Иисуса потому, что не знает ничего другого? Что, если бы провести Джозефа по Лувру, у него открылись бы глаза и он стал бы создавать на благо своего народа прихорашивающихся обнаженных женщин или мужчин, играющих мускулами? А знаешь ли ты, что, когда европейцы впервые столкнулись с зулусами — образованные европейцы, англичане, получившие воспитание в закрытых школах, — они решили, что заново открыли древних греков? Так они и заявили, совершенно определенно. Они вытащили свои блокноты и стали делать зарисовки, на которых воины-зулусы с копьями, палицами и щитами оказывались в тех же самых позах, что и Гектор и Ахилл на иллюстрациях к „Илиаде“, сделанных в девятнадцатом веке, а тела их имели точно такие же пропорции, только кожа у них была темной. Прекрасные тела, минимум одеяний, гордая осанка, спокойное достоинство, воинская доблесть — здесь было всё! Спарта в Африке — вот что, как им казалось, они нашли. Целые десятилетия эти выпускники частных школ с их романтическими идеалами греческой античности правили Зулулендом от имени Британской короны. Они
— Я плохо знакома с такими закоулками истории, как отношения Британии и зулусов. Я не могу спорить с тобой.
— Так было не только в Зулуленде. То же самое происходило и в Австралии. Это происходило повсюду в колониях, но только не всегда в такой явной форме. Молодые люди из Оксфорда и Кембриджа предлагали своим подданным-варварам ложный идеал. Уничтожьте своих идолов, говорили они. Вы можете стать подобными богам. Посмотрите на древних греков! И действительно, кто сможет отличить в Древней Греции богов от людей, в Древней Греции, идеализированной этими молодыми людьми — наследниками гуманистов? Поступайте в наши школы, говорили они, и мы научим вас, как это сделать. Вы станете апостолами разума и наук, которые порождаются разумом; мы сделаем вас хозяевами природы. С нашей помощью вы одолеете болезни и все недуги плоти. Вы будете жить вечно.
Ну а зулусы всё поняли по-своему. — Она махнула рукой в сторону окна, туда, где пеклись на солнце больничные постройки, туда, где вились, уходя вверх, в голые холмы, пыльные дороги. — Вот она — реальность, реальность Зулуленда, реальность Африки. Такова реальность сегодня, и, насколько можно предвидеть, такой она будет и в будущем. Народ Африки приходит в церковь преклонить колена перед Иисусом на кресте, и в первую очередь — африканские женщины, по которым реальность бьет сильнее всего. Они страдают, и он страдает вместе с ними.
— А не потому, что он обещает им другую, лучшую жизнь после смерти?
Бланш качает головой.
— Нет. Людям, приходящим в Мариенхилл, я ничего не обещаю, кроме того, что мы поможем им нести свой крест.
VII
Воскресенье, половина девятого утра, но солнце уже жжет немилосердно. В полдень приедет шофер, чтобы отвезти ее в Дурбан, а оттуда она полетит домой.
Две девочки в цветастых платьях, босые, бегут к веревке колокола и начинают изо всех сил дергать ее. Колокол судорожно звякает.
— Ты пойдешь? — спрашивает Бланш.
— Да. Голову надо покрыть?
— Иди как есть, здесь формальности не соблюдаются. Но имей в виду, к нам приедет команда с телевидения.
— Телевидение?
— Из Швеции. Они снимают фильм о СПИДе в Квазулу.
— А священник? Ему сказали, что службу будут снимать на пленку? Кстати, а кто священник?
— Мессу отслужит отец Мзимунгу из Дейлхилла. Он не против.
Отец Мзимунгу, приехавший на еще вполне прилично выглядящем „гольфе“, оказался молодым,