никакого внимания на советы своего деда. На эту легкомысленную и нравственно развращенную женщину не повлияло и то наказание, какому подверглась ее мать по приказанию Августа.
Войдем же теперь к ней, жившей в доме, стоящем близ Тригеминских ворот.
Ежедневные вечерние пиры, происходившие у нее в отсутствие мужа, находившегося на службе вне Рима, и продолжавшиеся, посреди возлияний и всякого рода вольностей далеко за полночь, о которых Ливия передавала Августу, как о развратных оргиях, где присутствовали как старые друзья ее матери, так и ее собственные поклонники, в числе которых находились и поэты, прославившие собой эпоху Августа, – эти пиры приучили Юлию вставать очень поздно.
По привилегии, какой пользуются романисты, я предоставляю любезным читателям вступить вместе со мной в cubile, т. е. опочивальню прекрасной супруги Луция Эмилия Павла. [42]
Сколько молодых римских патрициев позавидовало бы нам!
Юлия несколько раз щелкнула пальцами, что служило знаком для спальных девушек, принадлежащих к любимым невольницам, войти в спальню госпожи. Обнаженные до самого пояса, они с нетерпением ждали этого знака, прикладываясь ухом к дверям, чтобы услышать его вовремя. Одна из них, по имени Телетуза, тотчас отворив дверь, тихо вошла по смирнскому ковру, покрывавшему в это время года весь пол, и также тихо открыла оконные ставни. Пробившись сквозь персидские шторы нежного цвета, солнечный свет охватил собой всю элегантную опочивальню с потолком, украшенным раззолоченным карнизом, и со стенами, разрисованными различными соблазнительными сценами из мифологии. Но лучшим украшением тут была кровать превосходной работы из слоновой кости, в которую были вделаны драгоценные камни, ониксы, рубины, топазы и смарагды, окруженные тонкими и изящными арабесками из золота. Две другие спальные девушки, София и Лалага, внесли тяжелое stragulum, пушистый александрийский разноцветный коврик с широкими зелеными листьями лотоса, и положили его у самой кровати. Поднявшись с пуховика, Юлия опустила свои ноги над этим ковриком.
Лицо ее не было покрыто белыми повязками, так как она не прикладывала к нему на ночь, как делали это римские матроны того времени, хлебные лепешки, размоченные сперва в кобыльем молоке, чтобы иметь кожу нежную и гладкую: ей и без того улыбалась еще самая цветущая юность и здоровье, рисуя ее щечки нежным цветом пестанских роз.[43] Обнаженные и великолепные формы ее лилейного тела, поднимавшегося среди листьев лотоса, казалось, принадлежали богине, всегда возбуждая у льстивых прислужниц восклицания удивления; а роскошные пряди волос, свободно спускавшиеся с головы и изящно обрамлявшие ее торс, еще более выделяли прекрасный цвет ее лица и два блестящих карбункула среди темных ресниц.
Невольница Филена, подойдя к своей госпоже, надела на ее ноги, выточенные, как у греческой Гебы, вышитые золотом сандалии, бывшие сперва в употреблении в Греции, а потом вошедшие в моду и у римских дам.
Когда с помощью Софии и Лалаги Юлия встала на ноги, пятая девушка, Эгла, набросила на нее слегка согретую тунику, называвшуюся intima; затем Юлия перешла в соседнюю комнату с теплым и надушенным воздухом, а Негрина подбежала к входным дверям, чтобы никто не смел в это время переступить порога: Негрина знала, что пока длится туалет ее госпожи, нужно было отвечать всем посетителям, что госпожа еще спит, и это для того, чтобы никто не мог не только увидеть, но и подозревать о тайнах ее туалета:
сказал поэт-диктатор в области изящного и любви.[44] Туалет начался с косметических предметов.
Невольница Велия вытирает свою госпожу и моет ей лицо тепловатым, только что выдоенным молоком, а две эфиопские девушки приносят серебряный умывальник с душистой водой. Ливия опускает в нее свои руки и потом вытирает их волнистыми волосами этих девушек, из которых Филла, держа в руке speculum,[45] зеркало из полированного, блестящего серебра, обделанное в золотую рамку превосходной скульптурной работы, и дохнув на него, для доказательства, что дыхание ее чисто и ароматно, стала жевать греческие пастилки, которые употреблялись римскими кокетками в виде мушек; Фаллироя же поднесла госпоже зубной порошок.
После этого четыре девушки стали убирать голову Юлии, расчесывать, завивать, украшать и пудрить ее волосы. В это самое время Негрина заговорила с кем-то через двери.
– Госпожа спит, – повторяла она.
– Знаю, что это означает, – отвечал мужской голос, – все-таки скажи ей мое имя.
– Она спит, и я не могу этого сделать.
– Иди, Руфина, – сказала Юлия, узнавая голос, – и прикажи Негрине впустить гостя.
Входивший мужчина был уже в летах, т. е. ему могло быть лет пятьдесят, на это указывали его седоватые волосы. Он был окутан в тогу. Выражение открытого лица было полно ума, а его довольно длинный нос являлся признаком той фамилии, к которой он принадлежал.
Это действительно был Публий Овидий Назон.[46]
Нужно ли мне распространяться об этой новой личности? Как в древнем Риме, так и в нынешнем не найдется никого, кто бы не знал певца «Метаморфоз» и «Любви»; но так как роль, какую он играет в моей истории, значительна, то я нахожу нелишним познакомить читателя покороче с его личностью.
Нам известно уже о том, что это имя фигурирует в списке лиц, предназначенных к ссылке; и это может казаться маловероятным тому, кому приходилось читать прелестные стихи Овидия, в которых он утешает Ливию, тоскующую по умершем сыне своем, Друзе Нероне. Но следующие сведения об Овидии намекнут нам на причину немилости к нему Ливии.
Публий Овидий Назон, родом из Сульмоны, существующей еще и ныне на юге Италии, где родился в 13 календе апреля месяца, т. е. 20 марта 711 года от основания Рима (43 г. до Р. X.), прибыл в Рим юношей и учился там красноречию у Плоция Гриппия, самого знаменитого грамматика того времени, у Ареллия Фуска, отличавшегося изящной дикцией и у Порцция Латра. Окончив свое образование в Афинах и в дальних путешествиях, он, по желанию отца, выбрал себе судебную карьеру, был судьей, а впоследствии достиг должности триумвира; однако эти успехи не только не отвлекли его от своей музы, но заставили еще сильнее полюбить ее.
С Вергилием ему пришлось в жизни видеться один лишь раз; с Горацием, Пропорцием и Корнелием Галлом, самыми знаменитыми поэтами того времени и любимыми Августом, он вел знакомство; но к нежному Тибуллу он чувствовал такое расположение, что почти не расставался с ним: к нам дошла превосходная элегия Овидия, посвященная им своему умершему другу.