чем от учебы. И ученику-христианину проще, чем учителю, избежать участия в мерзких общественных и частных священнодействиях» (Об идолопоклонстве, 10).
Мягче была позиция святого Ипполита Римского: «Кто учит детей, то хорошо, если прекратит это, если же он не имеет ремесла, то пусть будет дозволено ему» (Апостольское предание, 16).
Юлиан рассчитывал, что среди христиан победят настроения тех ревнителей, которые боялись всего нецерковного. Такие люди в тогдашней Церкви были. Они всерьез были озабочены вопросами типа «можно ли христианам покупать и есть плоды из огородов, принадлежащих языческим храмам», — и Августину Блаженному приходилось их успокаивать (
Африканский помещик Публикола смущался, что его арендаторы, нанимая язычников для охраны полей, брали с них клятвы. Публикола встревоженно вопрошает Августина: «Не оскверняется ли этим урожай, и не согрешит ли христианин, который будет есть хлеб с этого поля?». Другие его недоумения, которыми он осыпает Августина: «Еслисо склада, или с поля, или из рощи язычник возьмет пшеницу (масло, дрова…) для принесения своих жертв, то не согрешит ли христианин, пользуясь всем остальным?».
Августин отвечал, что тот, кто пользуется клятвой язычника не для зла, сам не грешит. А вот если христианин разрешит принести в жертву языческим богам нечто из своего урожая — то это грех. Если же христианин узнал о происшедшем после события, коему он не мог помешать, то он свободно может пользоваться всем своим добром. Ведь черпаем же мы воду из источников, в которых заведомо брали воду для жертв, и дышим мы тем же воздухом, в который поднимается дым с алтарей язычников. Августин замечает, что если бы кто-нибудь стал брезговать овощами, выросшими на огороде языческого храма, то осудил бы апостола, который принимал пищу в Афинах, хотя это был город, посвященный богине Афине (Минерве).
Люди типа Публиколы, конечно, охотно подчинились бы указу Юлиана. И тем самым стали бы жертвой провокации: «Другие меры, принятые против христиан, вредили им в настоящем, это же отнимало у них будущее. Их детям придется или продолжать заниматься в школах ораторов и философов, обратившихся совершенно в язычников, и тогда они не устоят против соблазна этого учения, которое возвратит их к прежней вере; или же они перестанут посещать школы и мало-помалу утратят прекрасные качества греческого ума и обратятся в варваров, и секта таким образом мало-помалу окончательно угаснет во мраке и невежестве»[98].
Но, к счастью для христиан, устами Церкви той поры были не пугливые суеверы, а святитель Григорий Богослов. Себя он называл филологом («любителем словесности») и об указе Юлиана он отозвался так:
«Тогда как дар слова есть общее достояние всех словесных тварей, Юлиан, присвояя его себе, ненавидел его в христианах, и о даре слова судил крайне неразумно. Во-первых, неразумно тем, что злонамеренно, по произволу толковал наименование, будто бы эллинская словесность принадлежит язычеству, а не языку. Почему и запрещал нам образоваться в слове, как будто такое наше образование было похищением чужого добра. Но сие значило то же, как если бы не дозволять нам и всех искусств, какие изобретены у греков, а присвоять их себе по тому же сходству наименования» [99]. «Но я должен опять обратить мое слово к словесным наукам; я не могу не возвращаться часто к ним: надобно постараться защитить их по возможности. Много сделал богоотступник тяжких несправедливостей, но особенно, кажется, в этом он нарушал законы. Да разделят со мною мое негодование все любители словесности, занимающиеся ею как своим делом, люди, к числу которых и я не откажусь принадлежать. Ибо все прочее оставил я другим, желающим того: оставил богатство, знатность породы, славу, власть. Одно только удерживаю за собою — искусство слова. Если же всякого гнетет своя ноша, как сказал Пиндар, то и я не могу не говорить о любимом предмете. Итак, скажи нам, легкомысленнейший из всех: откуда пришло тебе на мысль запретить христианам учиться словесности? Это была не простая угроза, но уже закон. Откуда же вышло сие и по какой причине? Какой красноречивый Гермес (как ты мог бы выразиться) вложил тебе сие в мысли? 'Словесные науки и греческая образованность, — говорит он, — наши, так как нам же принадлежит и чествование богов; а ваш удел — необразованность и грубость, так как у вас вся мудрость состоит в одном:
Почему те святые могли таким спокойным взором смотреть на языческую культуру? Да потому, что они верили в Христа. Христианам ли — бояться?
Это было в III веке. Сейчас уже век двадцать первый. И дискуссии возобновились по тем же самым вопросам: можно ли христианскому ребенку читать не-христианские книги? Вспоминая реакцию святителя Григория Богослова на Юлианов указ, я и сегодня спрашиваю: зачем же христианам уходить из мира детской и школьной культуры? Зачем помогать Отступнику?
Чего мы испугались? Просто того, что где-то рядом с нами кто-то читает детские сказки, в которых действуют персонажи языческих мифов…
Так, может, не будем выставлять свое маловерие напоказ? Не будем позорить Православие? Ну почему мы считаем апостольскую веру столь слабой, что все время пробуем ее спрятать от дискуссионного сопоставления, защитить полицейскими и цензорскими ограждениями?
Катится какая-то цепная реакция: преизобилие наших страхов мешает понять суть нашей веры и надежды; плохое знание своей веры опять же порождает увлеченность новыми волнами паники…
Чтобы не сорваться в апокалиптической истерике, надо знать церковную традицию — во всей ее сложности и многообразии. Церковная история учит реализму: ну, не все святые и не всё свято. Не всегда жизнь идет по правилам[101]. Если эту пестроту (не в себе, не в своей душе, а в других) не терпеть, то легко стать инквизитором, сжигающим прежде всего свою душу (в постоянном раздражении и осуждении), а затем — тела и книги других людей.
Легко, очень легко разгромить «Гарри Поттера» с позиций православного «Закона Божия» (при том условии, что признаком опровержения и разгрома согласиться считать отклонение от церковного канона).
Разгромить легко. Достаточно любой детской книжке и игре задать вопрос: «А одобрил бы это преподобный Иосиф Волоцкий?». Ну, конечно, не одобрил бы.
Средневековые подвижники не одобрили бы ни этих, ни других сказок. Прежде всего потому, что церковная средневековая книжность была всецело моралистична, назидательна, она всегда проповедовала идеал и требовала ему соответствовать.
Отчего-то средневековая — господствующая — Церковь стала более опасливой, чем Церковь позднеантичная — гонимая. В средневековом мире, в котором язычников стало совсем мало, христиане стали отчего-то их бояться больше, чем в «золотой» (и пограничный) век Григория Богослова, Иеронима, Василия Великого…
Наши новые «опричники» боятся, что сказки про Гарри Поттера толкнут детей в объятия антихристианства. Им и в голову не приходит, что именно в случае осуществления их мечты о торжестве православных инквизиторов и палачей люди, увидев зло, творимое «православными», и кинутся к «добру»,