— Так ждите же через два часа, — повторил Рязанов, провожая ее до дверей.
Тамара не сразу поехала в дом. Она по дороге завернула в маленькую кофейную на Католической улице. Там дожидался ее Сенька Вокзал — веселый малый с наружностью красивого цыгана, не черно-, а синеволосый, черноглазый с желтыми белками, решительный и смелый в своей работе, гордость местных воров, большая знаменитость в их мире, изобретатель, вдохновитель и вождь.
Он протянул ей руку, не поднимаясь с места. Но в том, как бережно, с некоторым насилием усадил ее на место, видна была широкая добродушная ласка.
— Здравствуй, Тамарка! Давно тебя не видал, — соскучился… Хочешь кофе?
— Нет! Дело… Завтра хороним Женьку… Повесилась она…
— Да, я читал в газете, — небрежно процедил Сенька. — Все равно!..
— Достань мне сейчас пятьдесят рублей.
— Тамарочка, марушка моя, — ни копейки!..
— Я тебе говорю — достань! — повелительно, но не сердясь, приказала Тамара.
— Ах ты господи!.. Твоих-то я не трогал, как обещался, но ведь — воскресенье… Сберегательные кассы закрыты…
— Пускай!.. Заложи книжку! Вообще делай что хочешь!..
— Зачем тебе это, душенька ты моя?
— Не все ли равно, дурак?.. На похороны.
— Ах! Ну, ладно уж! — вздохнул Сенька. — Так я лучше тебе вечером бы сам привез… Право, Тамарочка?.. Очень мне невтерпеж без тебя жить! Уж так-то бы я тебя, мою милую, расцеловал, глаз бы тебе сомкнуть не дал!.. Или прийти?..
— Нет, нет!.. Ты сделай, Сенечка, как я тебя прошу!.. Уступи мне. А приходить тебе нельзя — я теперь экономка.
— Вот так штука!.. — протянул изумленный Сенька и даже свистнул.
— Да. И ты покамест ко мне не ходи… Но потом, потом, голубчик, что хочешь… Скоро всему конец!
— Ах, не томила бы ты меня! Развязывай скорей!
— И развяжу! Подожди недельку еще, милый! Порошки достал?
— Порошки — пустяк! — недовольно ответил Сенька. — Да и не порошки, а пилюли.
— И ты верно говоришь, что в воде они сразу распустятся?
— Верно. Сам видал.
— Но он не умрет? Послушай, Сеня, не умрет? Это верно?..
— Ничего ему не сделается… Подрыхает только… Ах, Тамарка! — воскликнул он страстным шепотом и даже вдруг крепко, так, что суставы затрещали, потянулся от нестерпимого чувства, — кончай, ради бога, скорей!.. Сделаем дело и — айда! Куда хочешь, голубка! Весь в твоей воле: хочешь — на Одессу подадимся, хочешь — за границу. Кончай скорей!..
— Скоро, скоро…
— Ты только мигни мне, и я уж готов… с порошками, с инструментами, с паспортами… А там — угуу- у! поехала машина! Тамарочка! Ангел мой!.. Золотая, брильянтовая!..
И он, всегда сдержанный, забыв, что его могут увидеть посторонние, хотел уже обнять и прижать к себе Тамару.
— Но, но!.. — быстро и ловко, как кошка, вскочила со стула Тамара. — Потом… потом, Сенечка, потом, миленький!.. Вся твоя буду — ни отказу, ни запрету, сама надоем тебе… Прощай, дурачок мой!
И, быстрым движением руки взъерошив ему черные кудри, она поспешно вышла из кофейни.
VIII
На другой день, в понедельник, к десяти часам утра, почти все жильцы дома бывшего мадам Шайбес, а теперь Эммы Эдуардовны Тицнер, поехали на извозчиках в центр города, к анатомическому театру, — все, кроме дальновидной, многоопытной Генриетты, трусливой и бесчувственной Нинки и слабоумной Пашки, которая вот уже два дня как не вставала с постели, молчала и на обращенные к ней вопросы отвечала блаженной, идиотской улыбкой и каким-то невнятным животным мычанием. Если ей не давали есть, она и не спрашивала, но если приносили, то ела с жадностью, прямо руками. Она стала такой неряшливой и забывчивой, что ей приходилось напоминать о некоторых естественных отправлениях во избежание неприятностей. Эмма Эдуардовна не высылала Пашку к ее постоянным гостям, которые Пашку спрашивали каждый день. С нею и раньше бывали такие периоды ущерба сознания, однако они продолжались недолго, и Эмма Эдуардовна решила на всякий случай переждать. Пашка была настоящим кладом для заведения и его поистине ужасной жертвой.
Анатомический театр представлял из себя длинное, одноэтажное темно-серое здание, с белыми образками вокруг окон и дверей. Было в самой внешности его что-то низкое, придавленное, уходящее в землю, почти жуткое. Девушки одна за другой останавливались у ворот и робко проходили через двор в часовню, приютившуюся на другом конце двора, в углу, окрашенную в такой же темно-серый цвет с белыми обводами.
Дверь была заперта. Пришлось идти за сторожем. Тамара с трудом разыскала плешивого, древнего старика, заросшего, точно болотным мхом, сваляной серой щетиной, с маленькими слезящимися глазами и огромным, в виде лепешки, бугорчатым красно-сизым носом.
Он отворил огромный висячий замок, отодвинул болт и открыл ржавую, поющую дверь. Холодный влажный воздух вместе со смешанным запахом каменной сырости, ладана и мертвечины дохнул на девушек. Они попятились назад, тесно сбившись в робкое стадо. Одна Тамара пошла, не колеблясь, за сторожем.
В часовне было почти темно. Осенний свет скупо проникал сквозь узенькое, как бы тюремное окошко, загороженное решеткой. Два-три образа без риз, темные и безликие, висели на стенах. Несколько простых дощатых гробов стояли прямо на полу, на деревянных переносных дрогах. Один посредине был пуст, и открытая крышка лежала рядом.
— Кака-така ваша-то? — спросил сипло сторож и понюхал табаку. — В лицо-то знаете, ай нет?
— Знаю.
— Ну, так, мотри! Я тебе их всех покажу. Может быть, эта?….
И он снял с одного, — из гробов крышку, еще не заколоченную гвоздями. Там лежала одетая кое-как в отребья морщинистая старуха с отекшим синим лицом. Левый глаз у нее был закрыт, а правый таращился и глядел неподвижно и страшно, уже потерявши свой блеск и похожий на залежавшуюся слюду.
— Говоришь — не эта? Ну, смотри… На тебе еще! — сказал сторож и одного за другим показывал, открывая крышки покойников, — все, должно быть, голытьбу: подобранных на улице, пьяных, раздавленных, изувеченных и исковерканных, начавших разлагаться. У некоторых уже пошли по рукам и лицам сине-зеленые пятна, похожие на плесень, — признаки гниения. У одного мужчины, безносого, с раздвоенной пополам верхней заячьей губой, копошились на лице, изъеденном язвами, как маленькие, белые точки, черви. Женщина, умершая от водянки, целой горой возвышалась из своего дощатого ложа, выпирая крышку.
Все они наскоро после вскрытия были зашиты, починены и обмыты замшелым сторожем и его товарищами. Что им было за дело, если порою мозг попадал в желудок, а печенью начиняли череп и грубо соединяли его при помощи липкого пластыря с головой?! Сторожа ко всему привыкли за свою кошмарную, неправдоподобную пьяную жизнь, да и, кстати, у их безгласных клиентов почти никогда не оказывалось ни родных, ни знакомых…
Тяжелый дух падали, густой, сытный и такой липкий, что Тамаре казалось, будто он, точно клей, покрывает все живые поры ее тела, стоял в часовне.
— Слушайте, сторож, — спросила Тамара, — что это у меня все трещит под ногами?
— Трыш-шит? — переспросил сторож и почесался. — А вши, должно быть, — сказал он равнодушно. — На мертвяках этого зверья всегда страсть сколько распложается!.. Да ты кого ищешь-то-