учителя. Где-то на другом конце казармы слышится мерный, тягучий голос, читающий вслух сказку:
— В то время к славной столице Зензивеевой подступил с огромным войском князь Лукопер, у которого голова была с пивной котел, а между глаз целая пядень. Дочь же соседнего короля, прекрасная Мельчигрия Султяновна. взятая в плен коварным Маркобруном…
А из открытой двери цейхгауза доносится нежный дискант старого солдата Фомичева, полкового псаломщика, напевающего вполголоса рождественские ирмосы[31]:
— Же-езл от корени Иесеева, и-ницвет от него Христе…
Эти звуки, смягченные грустью и темнотой зимнего вечера, кажутся необыкновенно приятными и трогательными. Прислушиваясь к ним. молодые солдаты еще сильнее чувствуют тоску по оставленным родным деревням, жгучую, вечернюю тоску, которую из них долго еще не вытравит солдатчина, с ее сквернословием, похабными песнями и напускным молодечеством.
— Вольноопределяющийся! Что есть знамя? — нарушает молчание Верещака. Мысли вольноопределяющегося были за сотни верст от казармы. Услышав вопрос ефрейтора, он вздрагивает и смотрит с удивлением, как только что разбуженный человек.
— Знамя есть священная воинская хоругвь, под которой собираются…
— Стой! — перебивает его Верещака. простирая вперед руку с растопыренными пальцами. — Неправильно. Повторите еще раз. Только не так швидко. По малу: Вольноопределяющийся повторяет то же самое, но более медленно, а Верещака дирижирует ему указательным пальцем:
— Знамя… есть… священная… воинская хоругвь.
Палец ефрейтора останавливается в воздухе и обличительно направляется в грудь вольноопределяющегося.
— И брешешь! — с укором и торжеством говорит Верещака. — Брешешь! повторяет он с язвительным фальцетом. — Какую ты там еще выдумал хоруг? Хе-руг-ва!.. От как нужно, а совсем не хоруг. Так и говори: знамя есть священная воинская херугва, под которою собираются защитники престола и отечества. Повтори.
— Кажется, в памятке написано хоругвь, г. ефрейтор?..
— Кажется? А вот мне кажется удивительным, чему вас там у стюдентах учат… Ежели тебе начальство говорит херугва, то оно так и есть — херугва. И никаких!.. А ты мне тут начинаешь симметрично дурака валять. Ты думаешь, что як ты з господ, то тебе усе можно! Не-ет, брат, — поцелуй меня у спину, бо я на Спаса мед ел. Я тебя, брат, так распатроню!..
Несмотря на то, что вольноопределяющийся по обыкновению молчит, ефрейтор чувствует себя несколько сконфуженным. Он отводит глаза в сторону и старается замять вопрос о правильности произношения.
— Скажи мне, Шевчук, что такое часовой?
Шевчук по-прежнему нахохливается, моргает глазами и отвечает:
— Часовой есть лицо неприкосновенное.
— Правильно. А почему, Бондаренко?
— Потому что до его никто не смеет дотронуться.
— Верно. Садись, Бондаренко. А что бывает у противном случае, Сироштан?
— У протывном случае строго зиськуется, — говорит Сироштан мрачным голосом и не глядя на ефрейтора. Этот ответ вдруг почему-то возмущает Верещаку.
— Как же ты разговариваешь с начальством. Сироштан? Разве ж тебя не учили, как с начальством разговаривать? А? Поверни ко мне свою собачью морду и отвечай: как ты должен разговаривать с начальством?
— Я должен отвечать только, когда меня спрашивают, глядеть начальнику в глаза, говорить бодро и весело, и притом всегда чистую правду, произносит Сироштан еще более угрюмым тоном.
— От, видишь. А ты свою лыку воротишь от начальника. Садись. Овечкин, ежели ты часовый, то для чего поставлен на пост?
— Для того, чтобы я не спал, не дремал, не свистал, не курил, не разговаривал и подавал честь гг. офицерам.
— А еще?
— И чтоб я не принимал от посторонних лиц никаких предметов и вещей на хранение.
— Хорошо, садись. Повторите, вольноопределяющийся, для чего часовый поставлен на своем посту?
— Для того, чтобы охранять вверенный ему пост, — спокойно отвечает вольноопределяющийся.
— И опять брешешь! — сердито кричит Верещака, топая ногой. — Повтори то, что тебе приказано, и больш никаких!..
— Слушаю, господин ефрейтор. Но в уставе прямо сказано. И третьего дня поручик Зыбин объяснял…
Упоминание о поручике окончательно выводит Верещаку из себя. Мягкий и участливый ко всем солдатам, поручик Зыбин держится с Верещакой чрезвычайно сурово и часто осаживает его за бестолковость и жестокость в обращении с новобранцами. А несколько дней тому назад он даже вызвал Верещаку в фельдфебельскую комнату и там, глаз на глаз, сказал ему. грозя перед его носом рукой в надушенной замшевой перчатке:
— Я вижу, Верещака, что у тебя молодые запуганы. Поэтому запомни, болван, что если я узнаю, что ты хоть пальцем тронул новобранца, сейчас же подам рапорт и — под суд! Понимаешь? Ступай…
Тогда произошло удивительное явление. Верещака, многократно битый за свою трехлетнюю службу — сначала дядьками, а потом унтер-офицерами и фельдфебелями, — вдруг впервые почувствовал себя глубоко оскорбленным коротким и презрительным выговором, который ему сделал этот застенчивый, ласковый поручик с лицом хорошенькой девочки. Непонятная обида до сих пор еще не улеглась в сердце ефрейтора, и слова вольноопределяющегося вдруг сообщили ей новую остроту.
— Что ты мне в нос тычешь своего поручика? — закричал он. двигая сердито и хвастливо бровями и тряся серебряной серьгой, вдетой в правое ухо, — Теперь я тебе поручик — и никаких! В чем состоит воинская дисциплина? Делай же, что прикажет начальник, а против государя не облай. От что! А ты мне — устав. Здесь я для тебя устав. Здесь, у казарме, я для тебя царь и бог и больш никаких! И просю не рассуждать, о чем не понимаешь. Поручик! А почему ты знаешь? — и ефрейтор с размаху стукнул кулаком о подоконник, — почему ты знаешь, што я сам не можу быть поручиком? А вот захочу и подамся в юнкерское училище, на обучение. Шо? Зъел? Из коридора громко раздается начальственный голос старого унтер- офицера Ковалева:
— Третий взвод, в баню! С узелками на правый фланг казармы — бегом!
Лица у новобранцев оживляются, а руки нетерпеливо ерзают по коленям. Ефрейтору хотелось бы лишний раз проявить свою власть и задержать на несколько минут молодых, но он сам побаивается горячего и дерзкого на руку Ковалева.
— Ну, лаборданцы… до следующего раза, — говорит он, притворяясь, что это милостивое разрешение зависит исключительно от него. — Собирай узелки… живо! Через час люди возвращаются из бани. Овечкин, которому досталась высокая честь мыть и парить Верещаку, приглашает ефрейтора в солдатскую чайную.
— После легкого пару-то, Кузьма Иваныч… по махонькой?..
Ефрейтор снисходительно принимает приглашение, и оба они, красные, потные, с вениками под мышкой, заходят в чайную. После второго стаканчика умиротворенный и благодушно настроенный Верещака говорит Овечкину, с наслаждением пережевывая кусок свиного сала:
— Бачу я, Овечкин, что ты вже начинаешь старацця. Если праздниками захочешь идти в отпуск, то можешь… A кому ты должен в этом случае доложиться? — вдруг обращается он с напускной строгостью к подчиненному.
Овечкин понимает и ценит начальственную шутку и отвечает в тон ефрейтору, с преувеличенной почтительностью:
— Я должон спроситься об этом у своего отделенного начальника.
— Так, молодчага. А кто у тебя отделенный начальник?
— Ефрейтор Кузьма Иваныч Верещака. Дозвольте еще по одной, Кузьма Иваныч?..