почетных.
— Я дивлюсь только, что тебя удовлетворяет столь скромное положение твоего рода в старые времена, Дик. Большинство американских искателей знатности начинают свою родословную, как детскую сказку: с трех братьев. И обязательно делают одного из них родоначальником какой-нибудь знатнейшей фамилии нашего времени. Но здесь все люди равны, если только они умеют прилично вести себя в обществе, и Оливер Эдвардс в моем доме будет равен верховному шерифу и судье.
— Что ж, Дьюк, на мой взгляд, это уже какой-то демократизм, а не республиканизм. Однако я молчу. Только пусть он держится в рамках закона, или я докажу ему, что свобода даже в этой стране имеет разумные пределы.
— Ну, Дик, надеюсь, ты не будешь казнить, прежде чем я вынесу приговор! Но что скажет о новом обитателе нашего дома Бесс? В таком деле главное слово должно все-таки принадлежать дамам.
— Ах, сударь, — ответила Элизабет, — боюсь, что в этом отношении я похожа на некоего судью Темпла и нелегко меняю свои мнения. Но если говорить серьезно, то, хотя я думаю, что приглашение в дом полудикаря — событие из ряда вон выходящее, тем не менее всякий человек, которого приведете в наш дом вы, может рассчитывать на вежливый прием с моей стороны.
Судья ласково погладил нежную ручку, лежавшую на его руке, а Ричард со своим обычным многословием продолжал сыпать неясные намеки и предупреждения.
Тем временем обитатели леса — ибо три охотника, несмотря на все различие между ними, вполне заслуживали это общее название — молча шли вдоль окраины поселка. И, лишь когда они достигли озера и направились по льду к утесу, под которым ютилась их хижина, молодой человек внезапно воскликнул:
— Кто бы мог это предвидеть месяц назад! Я согласился служить у Мармадьюка Темпла, поселиться в доме злейшего врага моего рода! Но что же мне оставалось делать? Однако служба моя будет недолгой, и, когда исчезнет причина, принудившая меня дать согласие, я уйду из этого дома и отрясу со своих ног его прах.
— Разве он минг, что ты зовешь его врагом? — сказал индеец. — Делаварский воин терпеливо ждет воли Великого Духа. Он не женщина, чтобы плакать, как малый ребенок.
— Не верю я им, Джон, — сказал Кожаный Чулок, чье лицо во время беседы судьи с молодым охотником выражало сомнение и неуверенность. — Говорят, теперь у нас новые законы, да я и сам вижу, что теперь в горах жизнь идет по-другому. Эти края до того изменились, что не узнаешь ни озер, ни рек. И не верю я тем, кто умеет гладко говорить. Я ведь знаю, какие сладкие речи вели белые, когда собирались отнимать землю у индейцев. Я это прямо скажу, хоть я и сам белый и родился под городом Йорком, в честной семье.
— Я покорюсь, — сказал юноша. — Я забуду, кто я. И ты забудь, старый могиканин, что я потомок вождя делаваров, который был некогда хозяином этих благородных гор, этих прекрасных долин, этих вод, по которым ступают сейчас наши ноги. Да, да, я стану его слугой… его рабом… Разве это не почетное рабство, старик?
— 'Старик'! — мрачно повторил индеец и остановился, как делал всегда, когда был взволнован. — Да, Джон стар. Сын моего брата, будь могиканин молод, неужели его ружье молчало бы? И где бы скрылся олень, чтобы он не мог его найти? Но Джоц стар, рука его слаба, как рука женщины; его томагавк стал простым топором, и враги его — прутья для корзин и метел, других врагов он теперь не поражает. А вместе со старостью приходит голод. Вот погляди на Соколиного Глаза — когда он был молод, он мог не есть по несколько дней, а теперь, если он не подбросит хворосту в огонь, пламя сразу погаснет. Возьми протянутую руку сына Микуона, и он поможет тебе.
— Ну, положим, Чингачгук, — возразил Кожаный Чулок, — хоть я теперь совсем не тот, что прежде, но и сейчас могу иной раз и не поесть. Когда мы шли за ирокезами через Буковые леса, они гнали перед собой всю дичь, и у меня кусочка во рту не было с утра понедельника до вечера среды. А потом на самой границе Пенсильвании я подстрелил такого жирного оленя, какого никто еще не видывал. Эх, посмотрел бы ты, как накинулись на него делавары — я ведь тогда ходил в разведку и сражался вместе с их племенем. Индейцы лежали себе тихонько и ждали, чтобы господь бог послал им дичи, ну, а я пошарил вокруг и поднял оленя да тут же и уложил его, он и десяти прыжков не сделал. Я так ослабел от голода, что не мог ждать мяса; я напился как следует его крови, а индейцы ели мясо прямо сырым. Джон там был. Ну, а теперь, конечно, долго голодать я не могу, хотя никогда не едал помногу.
— Довольно, друзья мои! — воскликнул юноша. — Я чувствую, что моя жертва нужна вам всем, и я принесу ее, но больше ничего не говорите, прошу вас.
Его спутники умолкли, и вскоре они уже достигли хижины и вошли в нее, предварительно сняв с двери хитрые запоры, которые, по-видимому, должны были охранять весьма скудное имущество. У бревенчатых стен этого уединенного жилища с одной стороны вздымались огромные сугробы, а с другой — виднелись кучи хвороста и могучие сучья дубов и каштанов, оторванные ©т родимого ствола зимними бурями. Через сплетенную из веток и обмазанную глиной трубу вдоль обрывистого склона утеса поднималась тоненькая струйка дыма, и извилистая линия копоти тянулась по снегу от трубы до того места, где кончался обрыв и где на плодородной почве росли гигантские деревья, осенявшие своими могучими ветвями эту маленькую лощину.
Остаток дня прошел так, как обычно проходят подобные дни в новых поселениях. Темплтонцы снова собрались в 'академии', чтобы посмотреть на второе богослужение мистера Гранта. Пришел туда и индеец. Но, хотя священник устремил на него многозначительный взгляд, когда стал приглашать прихожан приблизиться к алтарю, старый вождь не поднялся со своего места, так как его все еще мучил стыд за вчерашний позор.
Когда прихожане начали расходиться, облака, собиравшиеся с утра, превратились в густые черные тучи, и не успели еще фермеры добраться до своих хижин, разбросанных по всем отрогам и лощинам и даже лепившихся на самых вершинах, как начался ливень. Над быстро оседающим снегом поднялись темные края пней, изгороди из жердей и хвороста, которые еще так недавно казались белыми волнами, пересекавшими долины и взбегавшими на склоны холмов, выглянули из-под своего покрова, а обугленные 'столбы' с каждой минутой становились все чернее.
Элизабет стояла вместе с Луизой Грант у окна в теплом зале уютного дома своего отца и любовалась быстро меняющимся ликом природы. Даже поселок, еще совсем недавно блиставший белоснежным нарядом, неохотно сбрасывал его, обнажая темные крыши и закопченные трубы. Сосны стряхнули с себя снег, и каждый предмет обретал свою естественную окраску с быстротой, которая казалась волшебной.
Глава XIX
Простолюдином не был бедный Эдвин.
Вечер рождества 1793 года был очень ветреным, хотя и сравнительно теплым. Лишь когда поселок скрылся в ночном мраке и в небе над темными вершинами сосен погасли последние отблески зари, Элизабет наконец отошла от окна — те лесные пейзажи, которые она успела увидеть днем, нисколько не умерили ее любопытство, но, скорее, усилили его.
Взяв под руку мисс Грант, молодая хозяйка 'дворца' начала прогуливаться по залу, вспоминая события дня, и, возможно, ее мысли не раз обращались к странным случайностям, которые привели в дом ее отца таинственного незнакомца, чьи манеры так не соответствовали его видимой бедности. В зале было еще жарко — такому большому помещению требовалось не меньше суток для того, чтобы остыть после усиленной топки, — и розы на щеках Элизабет заалели еще ярче; кроткое, грустное личико Луизы тоже порозовело, но этот нежный румянец, словно краски, рожденные лихорадкой, придал ее красоте что-то меланхолическое.
Гости судьи, воздававшие должное его превосходным винам за столом в углу, все чаще поглядывали