было любимое место наших встреч, и, наверное, оно часто было свидетелем бесед, в которых Грейс и ее малодушный возлюбленный поверяли друг другу свои тайны. В ту минуту смерть уже витала над этим ангелоподобным созданием, но ее женское сердце не могло, не умело остаться бесчувственным к подобным впечатлениям. Напрасно теплый свет с небес зализал землю снопами золотых лучей, напрасно раскрыли свои бутоны луговые цветы, а в лесах зазеленела пестрая, яркая американская листва, птицы напрасно затеяли веселые игры, одевшись в пышное оперение: в воображении Грейс проплывали картины, связанные с всепоглощающим чувством, когда-то столь значимым для нее. Я ощутил, как она задрожала в моих руках, и, с сочувствием склонившись к ней, едва различил тихий шепот: она молилась, и нетрудно было догадаться — она молилась за Руперта. После она попросила, чтобы занавеску снова задернули, дабы навсегда отогнать навязчивые видения.
Впоследствии, возвращаясь мыслью к событиям того печального дня, я часто думал, что это воспоминание о Руперте и его прошедшей любви приблизило смерть Грейс. Я употребил слово «любовь», хотя
Что это был за час! Мистер Хардиндж и Люси почти полчаса, стоя на коленях, молились про себя: мы думали, что молитвы вслух могут потревожить больную. Были минуты, когда на нас уже веяло холодным покоем могилы. Я не слишком разбираюсь в медицине, чтобы сказать, была ли перемена, происшедшая в сознании сестры, следствием потрясения, которое она испытала, когда долго и напряженно вглядывалась в лес, или она произошла от закономерного ослабления организма и объяснялась той таинственной связью, которая столь тесно соединяет нетленную часть нашего существа с материальной до тех пор, пока это единство не разорвется навсегда. Несомненно, однако, что мысли Грейс блуждали, и, хотя они до последней минуты сохраняли свою устремленность к вере и были исполнены светлого упования на милость Божию, в них стала проглядывать детская наивность, если не полная умственная слабость. Все же в Грейс была такая душевная красота, что умирание тела не могло ее уничтожить.
По меньшей мере полчаса длилось живое безмолвие молитвы. Все это время сестра почти не двигалась, руки ее были сложены, время от времени она поднимала глаза к небесам. Наконец Грейс, кажется, немного ожила и обратила внимание на то, что происходит вокруг нее. Вдруг она заговорила.
— Люси, дорогая моя, — сказала она, — куда делся Руперт? Он знает, что я умираю? Если да, то почему же он не навестит меня в последний раз?
Едва ли нужно говорить, как нас с Люси поразил этот вопрос. Люси закрыла лицо руками и ничего не ответила; но любезный мистер Хардиндж, ни о чем не подозревая, кинулся защищать своего сына.
— За Рупертом послали, мое дорогое чадо, — сказал он, — и, хотя он безоглядно увлечен мисс Мертон, он непременно примчится, как только получит мое письмо.
— Мисс Мертон! — повторила Грейс. — Кто она? Я не помню никого с таким именем.
Тогда мы поняли, что сознание дорогой нашей страдалицы угасает; мы, конечно, не пытались что-либо объяснять ей. Нам оставалось только молча слушать и плакать. Грейс обвила рукой шею Люси и привлекла ее к себе с детской горячностью.
— Люси, дорогая моя, — продолжала она, — мы уговорим этих глупых мальчишек не ходить в плавание. Ну и что с того, что отец Майлза и прадедушка Руперта были моряками? Это не значит, что
Она умолкла, о чем-то задумавшись, и повернулась ко мне. Ее голова все еще лежала на моей груди, и она, приподняв голову, снизу смотрела на мое лицо с такой любовью, как смотрела тогда, во время той волнующей встречи в кабинете, после моего возвращения. У нее еще было достаточно сил, чтобы поднять мертвенно-бледную, но не сухую руку к моему лицу, разобрать кудри у висков и с детской нежностью поиграть с моими волосами.
— Майлз, — прошептало ангельское существо, уже начиная терять дар речи, — ты помнишь, что наша мать всегда учила нас говорить правду? Ты мужественный человек, брат, и у тебя развито чувство собственного достоинства, ты не можешь говорить неправду; хорошо бы Руперт был таким же честным.
В первый, последний и единственный раз я услышал от Грейс слова, свидетельствующие о том, что она вообще знала о каких-то изъянах в характере Руперта. Один Бог знает, как бы я хотел, чтобы она увидела этот весьма существенный порок раньше! Впрочем, разве можно ждать от девочки, ребенка проницательности и сообразительности взрослой женщины? Ее рука все еще лежала на моей щеке, и я не хотел бы, чтобы она убрала ее в эту горькую минуту, дабы я мог прочитать во взгляде Люси ее чувства.
— Видишь, — продолжала сестра, хотя теперь она могла говорить только шепотом, — какие смуглые у него щеки, правда, лоб белый. Вряд ли мама узнала бы его, Люси. Скажи, дорогая, а у Руперта тоже такое загорелое лицо?
— Руперт в последнее время не так много бывал на солнце, как Майлз, — сдавленно ответила Люси; Грейс все еще обнимала ее шею.
Такой родной голос, кажется, пробудил в сестре новые мысли.
— Люси, — спросила она, — ты так же любишь Майлза, как мы обе любили его, когда были детьми?
— Я всегда искренне любила и буду любить Майлза Уоллингфорда, — твердо ответила Люси.
Грейс повернулась ко мне, отпустив шею Люси, ибо у нее уже не было сил обнимать ее; она устремила свои ясные голубые глаза на мое лицо и не отводила взгляда до самого последнего вздоха.
— Всемогущий Боже, — сказала она, — призри с небес сего любимого брата, сохрани его под кровом Своим и, когда придет время, призови его ради любви Спасителя в Твои обители, которые Ты уготовил для праведных.
Это были последние слова Грейс Уоллингфорд. Она жила на свете еще десять минут и умерла на моей груди, как ребенок, испускающий последний вздох на руках у матери. Губы Грейс шевелились; однажды мне показалось, будто она произнесла имя Люси, впрочем, у меня есть все основания полагать, что она молилась и за всех нас, и за Руперта, до того мгновения, пока ее не стало.
ГЛАВА VIII
Не слышно больше сладкозвучных песен,
Что на прогулках услаждали слух.
В земных жилищах ваших опустели кресла,
Исчез навеки прежней жизни дух.
Я больше не видел тела сестры после того, как передал ее, словно спящего ребенка, в руки Люси. Есть люди, которых снедает болезненное любопытство, побуждающее их вглядываться в черты умерших, — род помешательства; я ему не подвержен. Когда умер мой отец, а потом — моя мать, меня приводили в гостиную, дабы я мог посмотреть на их лица и оплакать их, и я был тогда так мал, что должен был покориться. Теперь же я находился в том возрасте, когда мог сам решать, как мне поступить; и лишь только я пришел в себя — минуло уже несколько часов после смерти сестры, — я решил: пусть в моей памяти останется последний, исполненный любви взор, милое лицо, уже отмеченное смертью, но все еще живое и осиянное светом ее чистой души. С тех пор я храню в памяти тот образ и часто радуюсь, что не позволил застывшей маске вытеснить его. Что касается родителей моих, картины, на долгие годы осевшие в моем воображении, были скорее мучительными, нежели приятными.
Как только я выпустил из рук тело Грейс, запечатлев последний долгий поцелуй на ее матовом, но еще теплом лбу, я покинул дом. Нигде в Клобонни не было назойливых глаз, от которых повергнутому в скорбь надо было искать укрытие, но я чувствовал, что задохнусь, если не вырвусь на вольный воздух. Когда я пересекал небольшую лужайку перед домом, из кухни до меня донеслись рыдания. Теперь, когда никто не призывал их думать о покое больной, простодушные негры дали волю своим чувствам. Я еще долго слышал