полсотни лет моложе Хортона, чем с ним.
— Кто? — повторил он. — Кто вы, ребята? Вы не парочка студентов-геологов, которые работают над диссертацией. Этой сказкой потчуйте дурачков. Кто вы на самом деле и что вы здесь делаете? Сядьте оба на край кровати, сядьте лицом ко мне и положите руки на колени, между коленей. Вот так. Правильно. Не делайте резких движений, слышите меня? А теперь рассказывайте мне все, что у вас есть рассказать.
Несмотря на очевидно серьезное подозрение, побудившее его пойти на такой экстраординарный шаг, как насильственное проникновение в чужой дом, несмотря на все, что он обнаружил в тайниках, Хортон все еще хорошо к нам относился. Он был очень насторожен, ему были чрезвычайно интересны наши мотивы, но он не считал, что дружеское соседство было уже перечеркнуто тем, что он отыскал. Я чувствовал это все, и, учитывая обстоятельства, я был поражен сравнительно добрым настроением, которое ощутил в нем. Мои ощущения подтверждало и отношение к нам собаки. Ворчун был бдительный, но не открыто враждебный и не ворчал. Хортон, разумеется, застрелил бы нас, сделай мы хоть одно резкое движение. Но он не хотел этого.
Мы с Райей рассказали ему практически все о себе и о причинах, побудивших нас приехать в Йонтсдаун. Пока мы говорили о гоблинах, которые скрываются под масками людей, Хортон Блуэтт то и дело мигал и несколько раз пробормотал: «Господи». Почти также часто он повторял: «Ну ты только подумай». Он задал несколько проверочных вопросов, касающихся самых невероятных эпизодов нашего рассказа, но ни разу не подал виду, что сомневается в нашей правдивости или что считает нас сумасшедшими.
В свете нашего рассказа, способного разъярить кого угодно, его невозмутимость даже действовала на нервы. Деревенские жители вечно гордятся своим спокойным, сдержанным поведением, так отличающимся от поведения большинства горожан. Но это была деревенская невозмутимость, доведенная до крайности.
Через час, когда нам больше не в чем было сознаваться, Хортон вздохнул и положил дробовик на пол возле своего кресла.
Поняв намек хозяина, и Ворчун оставил свой наблюдательный пост.
Мы с Райей тоже расслабились. Она находилась в более напряженном состоянии, чем я, — возможно, потому, что не могла распознать ауру добрых намерений и доброй воли Хортона Блуэтта. Сдержанной и осторожной доброй воли, но все же доброй.
Хортон сказал:
— Я сразу определил, что вы особенные, в тот самый момент, когда вы подошли к моему проезду и предложили помочь разгрести снег.
— Как? — поинтересовалась Райа.
— Унюхал, — ответил он.
Я тут же понял, что он не выражается фигурально, что он на самом деле унюхал нашу непохожесть. Я припомнил, что при первой встрече он сопел и фыркал, словно страдая от простуды, но ни разу не высморкался.
— Я не могу видеть их так ясно и легко, как это выходит у вас, — сказал Хортон, — но с тех самых годков, когда я был ребенком, встречались мне люди, которые плохо пахли для меня. Не знаю, как это точно объяснить. Это вроде того, как пахнут очень, очень старые вещи, древние вещи: понимаете... как пыль, которая скапливалась сотни и сотни лет где-нибудь в укромной глубокой могиле... но не совсем как пыль. Как спертый воздух, но не совсем как спертый воздух. — Он нахмурился, пытаясь найти слова, чтобы мы поняли. — И в их запахе есть горечь, непохожая на горечь пота или на какой другой запах тела, какой вам доводилось нюхать. Может быть, что-то наподобие уксуса, но не то. Вроде как нашатырный спирт чуть попахивает... нет, нет, тоже не то. У некоторых из них слабый запах, так, пощекочет ноздри, подразнит — зато от других просто смердит. И говорит мне этот запах — он мне всегда говорит одно и то же, с тех пор, как я был сопляком, — что-то вроде: «Держись подальше от него, Хортон, он скверный, очень плохой, следи за ним, будь осторожен, остерегайся, остерегайся».
— Невероятно, — сказала Райа.
— Это правда, — ответил Хортон.
— Я верю этому, — ответила она.
Теперь я понял, почему он не счел нас сумасшедшими и почему с такой готовностью принял наш рассказ. Наши глаза говорили нам то же самое, что ему говорил его нос, поэтому в основе своей наш рассказ выглядел для него правдивым. Я сказал:
— Выходит так, что вы обладаете своего рода обонятельным вариантом психического дарования.
Ворчун гавкнул, словно выражая свое согласие, затем лег и положил голову на лапы.
— Уж не знаю, как ты это назовешь, — сказал Хортон. — Все, что я знаю, — это у меня было всю жизнь. С ранних лет я мог доверять своему нюху, когда он говорил мне, что тот или иной — мерзкая гадина. Потому что, как бы они приятно ни выглядели, как бы прилично себя ни вели, я видел, что большинство людей, окружающих их, — соседи, жены, мужья, дети, друзья — всегда выглядят так, словно жизнь с ними обходится круче, чем надо бы. Я хочу сказать... те, которые дурно пахли... они, черт возьми, каким-то образом приносили с собой несчастье, не себе несчастье, а несчастье для других. И слишком уж много их друзей и родных умирали слишком молодыми и слишком страшной смертью. Хотя, разумеется, никогда нельзя было ткнуть в них пальцем и заявить, что они ответственны за это.
Приняв как должное то, что она, очевидно, свободна, Райа расстегнула «молнию» на лыжной куртке и выскользнула из нее.
Она сказала:
— Но вы сказали нам, что унюхали что-то особенное в нас, значит, вы способны распознавать не только гоблинов.
Хортон покачал седой головой.
— В жизни не мог до того момента, как вас двоих повстречал. Я там мигом уловил какой-то особый аромат в вас, нечто такое, чего раньше никогда не унюхивал. Что-то почти такое же странное, как когда я сталкиваюсь с этими, которых вы зовете гоблинами... только другое. Трудно описать. Почти как такой резкий, чистый запах озона. Понимаете, о чем я толкую... озона, как после сильной грозы, после молний, такой свежий аромат, совсем не противный. Свежий. Свежий аромат, из-за которого возникает ощущение, что в воздухе до сих пор осталось невидимое глазу электричество, что оно потрескивает разрядами, и они идут прямо сквозь тело, заряжая тебя энергией и прогоняя из тебя всю усталость и грязь.
Расстегивая куртку, я поинтересовался:
— Вы и сейчас чувствуете этот запах, как и тогда, когда в первый раз нас увидели?
— Еще бы. — Он медленно потер свой красный нос большим и указательным пальцами руки. — Я, видишь ли, учуял его аккурат в тот момент, как вы открыли дверь внизу и вошли в дом. — Он неожиданно осклабился, гордясь своим необыкновенным даром. — А тогда еще, разнюхивая вас, я сказал себе: «Хортон, эти ребятки непохожи на прочих людей, но это не плохая непохожесть». Нос, он знает.
На полу рядом с креслом Хортона Ворчун издал ворчащий звук, идущий из глубины горла, и его хвост мотнулся туда-сюда по коврику.
Я понял, что необычайная близость этого человека к своей собаке — и собаки к нему — должно быть, связана с тем, что у обоих самым мощным и надежным из пяти чувств был нюх. Странно. Едва лишь эта мысль пришла мне в голову, я увидел, как человек поднял руку с ручки кресла, чтобы протянуть ее к псу и потрепать его, и пес в тот же самый миг поднял свою тяжелую башку, чтобы его погладили, в то самое мгновение, как шевельнулась рука. Как будто собачье желание ласки и намерение человека приласкать собаку каким-то образом распространяли смутные ароматы, которые каждый из них распознавал и на которые отреагировал. Между ними существовала сложная форма телепатической связи, основанной не на передаче мыслей, а на распространении и быстром понимании сложных запахов.
— Ваш запах, — сказал Хортон нам с Райей, — не производил впечатление зла, как в случае с вонью этих... гоблинов. Но он меня не беспокоил, поскольку отличался от всего, что я когда-либо нюхал. А потом вы начали все разузнавать, выведывать у меня информацию, стараясь делать безразличный вид, задавать вопросы об угольной компании «Молния», и это меня не на шутку напугало.
— Почему? — спросила Райа.
— Потому что, — ответил ей Хортон, — с середины пятидесятых, когда компанию выкупили у прежних владельцев и переименовали, все новые работники «Молнии», с которыми я сталкивался — каждый