Однако и в ее тени фигура председателя национального комитета вырисовывается как нельзя более отчетливо. Когда вы вчера сидели в кресле напротив меня, я не хотел обидеть вас, Людвик. Но скажу вам об этом хотя бы сейчас, раз уж вы снова предстали предо мной в том образе, в каком я лучше всего знаю вас, какой постоянно, как тень, присутствует в моем воображении: бывший батрак, желавший создать рай для своих страждущих ближних, этот восторженный честный трудяга, энтузиаст, произносивший наивно- возвышенные речи о прощении, доверии и рабочем классе, был моему сердцу и моему разумению гораздо ближе, чем вы, хотя лично он никогда не проявлял ко мне никакого расположения.
Когда-то вы утверждали, что социализм вырос на основе европейского рационализма и скептицизма, на основе нерелигиозной и антирелигиозной, и иначе немыслим. Но неужто вы и впредь собираетесь утверждать, что без веры в первичность материи нельзя построить социалистическое общество? Вы серьезно думаете, что люди, верующие в Бога, не могут национализировать фабрики?
Я совершенно уверен, что та линия европейского духа, которая исходит из благовестия Христова, ведет к социальному равноправию и к социализму гораздо более закономерно. И когда я вспоминаю самых одержимых коммунистов первого периода социализма в моей стране, да хоть того же председателя, отдавшего под мое покровительство Люцию, они кажутся мне во сто крат более похожими на религиозных фанатиков, чем на вольтерианских скептиков. У того революционного времени — с 1948 года вплоть до 1956-го — было мало общего со скептицизмом и рационализмом. То было время большой коллективной веры. Человек, который шел с тем временем в ногу, был исполнен чувств, схожих с религиозными: он отрекался от своего я, от своей самости, от своей личной жизни во благо чего-то высшего, чего-то сверхличностного. Марксистские положения пусть и носили характер чисто светский, но смысл, который им придавался, подобен был смыслу Евангелия и библейских заповедей. Образовался круг мыслей, ставших неприкосновенными, а по нашей терминологии — священными.
Эта религия была жестокой. Она не рукоположила нас в сан своих священников, скорей обоих нас обидела. И все-таки то время, что минуло, было мне во сто крат ближе, чем время, которое, кажется, грядет сейчас, время насмешки, скепсиса, травли, мелочное время, на авансцену которого выходит ироничный интеллектуал, тогда как на заднем плане кишит толпа молодежи, грубой, циничной и злой, без вдохновения и без идеалов, готовой на каждом шагу совокупляться и убивать.
То уходящее или ушедшее время несло в себе хоть что-то от духа великих религиозных движений. Жаль, что оно не сумело дойти до самого конца своего религиозного самопознания. У него были религиозные жесты и чувства, но внутри оно оставалось пустым и без Бога. Но я не переставал тогда верить, что Бог смилостивится, что заявит о Себе, что наконец освятит эту великую светскую веру. Я тщетно ждал.
Это время в конце концов предало свою религиозность и сильно поплатилось за то рационалистическое наследие, к которому взывало лишь потому, что не понимало самого себя. Этот рационалистический скепсис разъедает христианство уже два тысячелетия. Разъедает, но не разъест. Однако коммунистическую теорию, свое собственное творение, он уничтожит в течение нескольких десятилетий. В вас, Людвик, он уже уничтожил ее. Вы сами это прекрасно знаете.
Пока люди силой воображения могут переноситься в царство сказок, они обычно исполнены благородства, сострадания и поэзии. В царстве же повседневной жизни они скорее полны осторожности, недоверия и подозрительности. Именно так люди вели себя и по отношению к Люции. Как только она вышла из детских сказок и стала обыкновенной девушкой, чьей-то сослуживицей и сожительницей, она тут же стала объектом любопытства, смешанного со злорадством, с каким обычно относятся к ангелам, низвергнутым с Небес, и к феям, изгнанным из легенды.
Особой пользы не принесло Люции и ее молчание. Примерно месяц спустя из Остравы в госхоз пришло ее личное дело. Из него мы узнали, что на первых порах она работала ученицей в хебской парикмахерской, затем, проведя год в исправительном доме по обвинению в нарушении нравственности, перебралась в Остраву. В Остраве зарекомендовала себя хорошей работницей. В общежитии вела себя примерно. Перед своим бегством совершила единственную и абсолютно неожиданную провинность: была уличена в краже цветов на кладбище.
Сведения были скупые и скорее окутали Люцию еще большей загадочностью, чем пролили свет на ее тайну.
Я обещал директору взять Люцию под свою опеку. Она вызывала во мне симпатию. Работала молчаливо и увлеченно. При всей своей робости была спокойна. Я не находил в ней ничего от чудачества девушки, проведшей несколько недель бездомной скиталицей.
Она неоднократно подтверждала, что в хозяйстве ей хорошо и она не собирается никуда уходить. Была покорной, готовой в любом споре уступить, и потому постепенно завоевала расположение своих товарок по работе. Однако при всем при том в ее неразговорчивости оставалось что-то, что выдавало мучительную судьбу и оскорбленную душу. Я ни о чем так не мечтал, как об ее исповеди, но понимал и то, что на ее долю выпало немало вопросов и расспросов и что, по всей вероятности, они вызывают в ней ощущение допросов. И потому я не расспрашивал ее, а стал рассказывать о многих вещах сам. Что ни день я разговаривал с ней. Делился своим замыслом устроить в хозяйстве плантацию лечебных трав. Рассказывал, как в старые времена селяне лечились настоями и отварами из разных растений. Рассказывал ей о бедренце, которым лечили холеру и чуму, рассказывал о камнеломке, на самом деле ломающей камни — мочевые и желчные. Люция слушала. Она любила растения. Но какая святая простота! Она ничего не знала о них и не могла назвать почти ни одного.
Приближалась зима, а у Люции не было ничего, кроме ее красивых летних платьев. Я помог ей разобраться в ее денежном хозяйстве. Заставил купить непромокаемый плащ, свитер, а затем и другие вещи: туфли, пижаму, чулки, зимнее пальто…
Однажды я спросил ее, верует ли она в Бога. Форма ее ответа показалась весьма примечательной. Иными словами, она не ответила ни «да», ни «нет». Пожала плечами и проговорила: «Не знаю». Я спросил, знает ли она, кто был Иисус Христос. Она сказала: «Да». Но ничего не знала о Нем. Его имя расплывчато связывалось у нее с образом Рождества, путались какие-то мысли о распятии, но то была лишь разорванная туманность двух-трех представлений, не раскрывающих никакого смысла. Люция до сей поры не знала ни веры, ни безверия. В эту минуту я испытал легкое головокружение, подобное тому, какое испытывает влюбленный, когда обнаруживает, что в таинство любимой не проник до него другой мужчина. «Хочешь, расскажу тебе о Нем?» — спросил я, и она кивнула. Пастбища и холмы были тогда уже покрыты снегом. Я рассказывал. Люция слушала…
Слишком много довелось ей вынести на своих хрупких плечах. Она нуждалась в ком-то, способном помочь ей, но никто не сумел это сделать. Помощь, какую предлагает религия, Люция, проста: покорись. Покорись вместе со своим бременем, под которым ты изнемогаешь. В этом великое облегчение — жить покорно. Я знаю, тебе некому было покориться, потому что ты боялась людей. Но есть Бог. Покорись Ему. И на тебя сойдет благодать.
Покориться — это значит отречься от прошлой жизни. Исторгнуть ее из души своей. Исповедаться. Скажи мне, Люция, почему ты убежала из Остравы? Из-за тех цветов на кладбище?
И потому.
А почему ты брала эти цветы?
Было грустно, и в своей комнатке в общежитии она ставила их в вазу. Она рвала цветы и на лоне природы, но Острава — черный город, и вокруг него нет почти никакой природы, лишь одни отвалы, заборы, парцеллы и разве что кое-где редкая рощица, покрытая копотью. Красивые цветы Люция находила только на кладбище. Цветы величественные, цветы торжественные. Гладиолусы, розы и маки. И еще хризантемы с их большими шапками из хрупких лепестков околоцветника…
А как изловили тебя?
Она любила ходить на кладбище. И не только из-за цветов, которые уносила оттуда, но и потому, что там было красиво и покойно, и эта тишина утешала ее. Каждая могила была особым самостоятельным садом, и потому она любила стоять у разных могил и разглядывать памятники с их печальными надписями. Чтобы ее не тревожили, она обычно, подражая некоторым посетителям кладбища, в основном пожилым, тоже опускалась на колени у самого памятника. Однажды ее потянуло к могиле еще совсем свежей. Гроб был опущен в нее всего несколько дней тому назад. Земля на могиле была рыхлой, на ней лежали венки, а впереди в вазе цвели великолепные розы. Люция стояла на коленях, а плакучая ива нависала над ней,