нежности, но в равной мере боялся и любой напряженности, любой драматической ситуации; поэтому в конце концов я с неохотой оставил на стуле свою рубашку и снова подсел к Гелене на тахту. Это было невыносимо: она придвинулась, положила голову мне на ногу, стала целовать меня, вскоре моя нога увлажнилась; однако то была не влажность поцелуев; Гелена подняла голову, и я увидел, что ее лицо залито слезами. Она стирала их и говорила: «Дорогой, не сердись, что плачу, не сердись, любимый, что плачу» — и, придвинувшись еще ближе, обняла меня и разрыдалась.

— Что с тобой? — спросил я. Она покачала головой и сказала:

— Ничего, ничего, дурачок ты мой, — и стала покрывать поцелуями мое лицо, все тело. — Я влюблена, — сказала она чуть погодя, а когда я ничего не ответил на это, продолжала: — Можешь смеяться надо мной, но мне все равно, я влюблена, влюблена. — А когда я опять ничего не ответил, сказала:

— Я счастлива. — Затем приподнялась и кивнула на стол, где стояла недопитая бутылка водки: — Знаешь что, налей-ка еще!

Мне не хотелось наливать ни Гелене, ни себе; я боялся, что добавочная порция алкоголя усилит опасность продления этого дня (который был превосходен, но лишь при условии, что он уже кончился, что был уже позади).

— Ну, пожалуйста, дорогой. — И, продолжая указывать на стол, она добавила извиняющимся тоном: — Не сердись, я просто счастлива, я хочу быть счастлива…

— Для этого, думается, тебе не нужна водка, — сказал я.

— Не сердись, мне почему-то очень хочется.

Делать было нечего; я налил ей рюмку; «А ты больше не будешь?» — спросила она; я покачал головой. Она выпила рюмочку и сказала: «Поставь это сюда». Я поставил бутылку и рюмку на пол у самой тахты.

Она быстро стряхнула с себя минутную усталость и неожиданно превратилась в девочку, которой хотелось радоваться, быть веселой и выставлять свое счастье напоказ. Чувствуя себя, должно быть, совершенно раскованной и естественной в своей наготе (на ней были лишь наручные часы, на которых, позвякивая, болтался на короткой цепочке брелок с изображением Кремля), она принимала различные позы, отыскивая самую удобную для себя: скрестив ноги под собой, уселась по-турецки; затем вытянула ноги и, опершись о локоть, легла на живот и прижалась лицом к моим коленям. В бесконечных вариантах она рассказывала мне о том, как она счастлива; при этом пыталась меня целовать — чтобы снести это, я выказал немалую самоотверженность: губы ее были слишком влажными, а она, не довольствуясь моими плечами или лицом, норовила коснуться и моих губ (меня же охватывает брезгливость к влажным поцелуям, когда я не ослеплен телесной жаждой).

Потом она сказала мне, что ничего подобного в жизни не испытывала; а я обронил (просто так), что она преувеличивает. Она начала божиться, что в любви никогда не лжет и что у меня нет причин ей не верить. Продолжая развивать свою мысль, она утверждала, что знала это, что знала это уже при нашей первой встрече; что у тела, сказала она, есть свой безошибочный инстинкт; что я, разумеется, импонировал ей своим умом и энтузиазмом (да-да, энтузиазмом, не знаю, правда, как она во мне его обнаружила); но сверх того, она, дескать, знала (хотя только теперь перестает стесняться и может говорить откровенно), что между нашими телами мгновенно возник тот тайный договор, какой человеческое тело подписывает, возможно, лишь раз в жизни. «И потому я так счастлива, понимаешь?» — и она свесила ноги с тахты, нагнулась к бутылке и налила себе еще одну рюмку. Выпила и со смешком сказала: «Что же делать, раз ты больше не хочешь! Приходится пить одной!»

Хоть я и считал эпизод законченным, не могу не признаться, что Геленины слова доставляли мне удовольствие; она убеждала меня в успехе моего замысла, и я чувствовал себя вполне удовлетворенным. Но скорей всего потому, что не знал, о чем говорить, и при этом не хотел казаться слишком молчаливым, я возразил ей, заметив, что она, пожалуй, преувеличивает, полагая, что такое потрясение случается лишь однажды в жизни; ведь со своим мужем она тоже испытала большую любовь, в чем сама мне призналась.

Гелена при моих словах весьма серьезно задумалась (она сидела на тахте, слегка раздвинув спущенные на пол ноги, локтями опиралась о колени, а в правой руке держала опорожненную рюмку) и тихо сказала: «Да».

Она, по-видимому, считала, что патетичность переживания, которое за минуту до этого выпало ей на долю, обязывает ее и к патетической откровенности. Она повторила «да», а потом сказала, что было бы, пожалуй, несправедливо и дурно, если бы она в угоду сегодняшнему чуду (так она называла нашу телесную близость) обесценивала прошлое. Она снова выпила и начала говорить о том, что как раз самые сильные переживания таковы, что их нельзя сравнивать друг с другом, и что для женщины, мол, одно дело — любовь в двадцать лет и совершенно другое — любовь в тридцать, и что я один по-настоящему постиг ее: не только психически, но и физически.

А потом вдруг (довольно нелогично и вне всякой связи) объявила, что я, как ни странно, чем-то похож на ее мужа! Что ей даже трудно сказать, чем; и пусть я внешне выгляжу совершенно иначе, все равно это так, ибо у нее на этот счет безошибочное чутье — она прозревает в глубину человека, проникает за его внешнюю оболочку.

— Мне бы и вправду хотелось знать, чем я похож на твоего мужа, — заметил я.

Она сказала, что я не должен сердиться, поскольку сам расспрашиваю ее о муже, хочу что-то услышать о нем, и что только потому она осмеливается касаться этого. Но если я хочу знать настоящую правду, то она не может не сказать: лишь два раза в жизни ей довелось увлечься так сильно и безусловно: своим мужем и мной. Нас сближает, мол, какой-то таинственный жизненный энтузиазм, радость, что брызжет из нас, вечная молодость, сила.

Пытаясь объяснить мое сходство с Павлом Земанеком, Гелена пользовалась словами довольно туманными, но тем не менее нельзя было отрицать, что сходство это она улавливала, и ощущала (и даже переживала!), и упорно настаивала на нем. Не могу сказать, что это как-то обижало меня или ранило, но я буквально остолбенел от тягостности и безграничной нелепости этого утверждения; я подошел к стулу, где была моя одежда, и начал неторопливо одеваться.

— Дорогой, я тебя чем-то обидела? — Гелена почувствовала мое неудовольствие, встала с тахты и подошла ко мне; она начала гладить меня по лицу и просить, чтобы я на нее не сердился. Не давала мне одеваться. (Из каких-то загадочных соображений ей казалось, что мои брюки и рубашка — ее недруги.) Она стала убеждать меня, что она по-настоящему меня любит, что не употребляет этого слова всуе, что, возможно, ей представится случай доказать мне это; она, мол, с самого начала, когда я спросил ее о муже, поняла, что это неумно говорить о нем; что она не хочет, чтобы между нами становился другой мужчина, чужой человек; да, чужой, поскольку ее муж уже давно чужой человек для нее.

— Дурачок ты мой, я ведь уже три года с ним не живу. Не разошлись мы только ради дочери. У него своя жизнь, у меня своя. В самом деле, теперь мы два чужих человека. Он всего лишь мое прошлое, мое ужасно давнее прошлое.

— Это правда? — спросил я.

— Конечно, правда, — сказала она.

— Не лги так глупо, — сказал я.

— Я не лгу, мы живем в одной квартире, но не как муж с женой, и уже давно.

На меня глядело умоляющее лицо жалкой влюбленной женщины. Она еще несколько раз кряду уверяла меня, что говорит правду, что не обманывает меня; что я не должен ревновать к ее мужу; что муж всего лишь ее прошлое; что сегодня, по сути, она даже не была неверна, ибо ей некому быть неверной, и я, стало быть, не должен бояться: наша любовь была не только прекрасной, но и чистой.

Вдруг в каком-то ясновидческом испуге я стал понимать, что у меня, собственно, нет оснований не верить ей. Догадавшись об этом, она почувствовала облегчение и сразу же стала просить меня высказать вслух, что я верю ей; потом налила себе рюмочку водки и пожелала, чтобы мы чокнулись (я отказался); она поцеловала меня; у меня мурашки пробежали по телу, но я не смог отвернуть лицо; мой взгляд приковывали ее глупо-голубые глаза и ее (подвижное, вертлявое) нагое тело.

Однако эту наготу я видел сейчас по-новому; нагота была обнаженной, освобожденной от того дразнящего соблазна, что до сих пор оттеснял все изъяны возраста (тучность, обвислость, перезрелость), в которых, казалось, было сосредоточено все прошлое и все настоящее Гелениного брака и которые

Вы читаете Шутка
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату